не мешает. — Данченко вынул из футляра бинокль.
Лежали долго. Сменились часовые у крепости, заорали разносчики молока и вареной чумизы[54], заревели ослики. Река под солнечными лучами розовела.
Данченко спрятал бинокль.
— Солнце нас демаскирует, стекла блестят.
— Стесняемся открыто наблюдать, — вздохнул Говорухин. — А враги таращатся и не краснеют. Во-он, правее причала…
По зеленому лугу брели мужики с косами. Рослый, плечистый дядька остановился, скинул рюкзак, второй принялся неторопливо отбивать косу, третий свертывал самокрутку.
— Крестьяне, — определил Костя.
— Э, Кинстинтин, — проводник собрал у глаз ехидные морщинки. — Одежку можно всякую надеть.
Мужики размеренно косили, высокий курил, опершись о держак, задумчиво глядя на противоположный берег. Отчетливо виднелась обожженная солнцем полоска крутого лба, оттененная козырьком картуза, вислые смоляные усы. Здоровенный мужик, ноги толстые, линялая сатиновая рубаха плотно облегает широкую грудь. Богатырь.
— Старшой. Сову видать по полету, — проговорил Говорухин и ахнул. — Ты чего, Петро?!
Старшина вскинул карабин, прижал приклад к плечу, выцеливая, повел стволом. Костя оторопело заморгал: пуля ляжет на сопредельную сторону, через несколько минут об этом узнают в Токио. Говорухин схватил Данченко за руку:
— Товарищ старшина, никак не возможно!
Данченко скосил замутненные ненавистью глаза:
— Хорошо стоит. С такого расстояния не промажешь. Эх, жаль, не судьба, я бы его…
Данченко положил карабин на траву, бойцы облегченно вздохнули.
— Знакомый, что ли? — спросил Говорухин.
— Крестный…
Данченко потер пухлый рубец на подбородке.
Давно это было. По весне в село нагрянула милиция. Черноусый начальник в кожанке, гарцуя на вороном жеребце, выпытывал у старух дорогу в дальний хутор. Бабки бестолково квохтали, начальник свирепел.
— Мокрохвостки! Где ваши мужики? Толком спросить некого.
— На рыбалке, сынок. В аккурат с вечера подались.
Милиционеры переглянулись.
Вскоре село огласилось плачем, причитаниями баб. Налетчики забрали у крестьян трех лошадей, а у престарелой горбатой Данченчихи — подсвинка. Низкорослый, плотный, как куль, милиционер, смахнув рукавом пот с исклеванного оспой лица, выволок из стайки кабанчика. Ловко вогнал штык под лопатку.
— Во как по-нашему: раз, раз — и на матрац!
Голоногий нескладный Петька выбежал во двор.
— Что вы делаете? Разве так можно?
Начальник прикусил вислый ус.
— Комсомолец? Понимать должен: советская власть с куркулями не цацкается. Благодари, что курей не похватали, спешим.
Милиционеры навьючили тушу на хуторскую лошадь; начальник взглянул на часы.
— Трогай!
— Подождите! Как ваша фамилия, товарищ?
Милиционеры расхохотались, подобие улыбки скользнуло по красивому лицу начальника. Дернув смоляной ус, он придержал узду.
— Жаловаться хочешь, ососок? Изволь. Я — Мохов, запиши.
— И так не забуду!
— А это — чтобы крепче помнил!
Свистнув, рассекла холодный воздух витая плеть, лопнула обожженная болью кожа, потекла кровь. Черная, убойная…
…Смерть и разрушения сеяли моховцы. Вихрем носилась банда по приграничным хуторам и селам, оставляя обезображенные трупы и пепелища. Гнев и возмездие шли по следам налетчиков. Но купеческий сын Арсешка Мохов был хитер и изворотлив, славился умением трезво и правильно оценить обстановку; при малейшей опасности банда исчезала. Однако сколь веревочке ни виться, а кончик когда-нибудь покажется; пограничники все-таки настигли банду и, прижав к реке, уничтожили. Мохову с тремя подручными удалось прорваться за кордон…
…Теперь атаман объявился снова.
Весть о начале фашистской агрессии против СССР прозвучала в ушах японских милитаристов волнующим призывом боевой трубы, ее встретили с ликованием, утроив, удесятерив подготовку к войне. Успехи стратегического союзника на Восточном фронте заставляли торопиться, подхлестывали, соответственно обстановка на дальневосточной границе обострилась еще больше.
Вскоре началась массовая эвакуация семей японских военнослужащих из Маньчжурии и Кореи, на железных дорогах в направлении Советской страны пассажирские поезда уступили место воинским эшелонам.
Советские торговые суда, оказавшиеся в зоне действия японских военно-морских сил, стали подвергаться досмотрам и облетам, а многие из них — пароходы «Перекоп», «Максим Горький» и другие — бомбардировкам с воздуха.[55]
Советский народ вел смертельную схватку с фашистскими захватчиками, ожесточенные, кровопролитные бои шли по всему фронту от Балтики до Черного моря. Кульминации своей достигло Сталинградское сражение, а в это время на Дальнем Востоке, над границей, протянувшейся от Приморья до Среднеазиатских степей, нависал грозный меч, занесенный японской военщиной и ее прихвостнями.
Лозунг японских милитаристов был краток: «Все грабь, все жги, всех убивай!»
Громом лопнула тишина.
Из-за реки, захлебываясь, били станковые пулеметы, веером разлетались остроконечные пули. Свинцовый ливень сек камыш, рвались гранаты; в тумане чернели лодки нарушителей.
Застава вступила в бой.
Японцам не удалось скрытно высадиться на советский берег, не помог и густой туман. Пограничники отбросили противника; по реке плыли трупы. Другая группа нарушителей форсировала Тургу выше по течению, спустя несколько часов ее вышвырнули за кордон.
В помощь пограничникам командование перебросило стрелковую роту и артиллерийский взвод. Японские наблюдатели это зафиксировали; противник форсировать Тургу не пытался, ограничиваясь периодическим обстрелом заставы. Пограничники на огонь не отвечали.
Именно в эти дни и совершил Костя проступок, за который гауптвахта — по общему мнению — слишком мягкое наказание.
Петухов и Говорухин отправились в наряд, обошли свой участок и залегли в камышах. Стоял теплый, безветренный вечер, воздух был чист и прозрачен, японцы не подавали признаков жизни. Но вот с чужого берега донеслись крики. На крыльце особняка японские офицеры избивали девушку. Костя сжал кулаки:
— Плетками бьют!
— Палашами.
Девушка надрывно кричала, ее свалили на землю, пинали ногами…
— Сволочи! Ах, погань!
— Не нудись, Кинстинтин. Это у них обыкновенное дело.
Костя угрюмо молчал.
Он не понимал этот странный враждебный мир. С ненавистью глядел на притихший поселок, мрачную тушу крепости, часовых у ворот, нескладный особняк с красным фонарем — отвратительное порождение чуждого общественного строя. На чужом берегу, в чужом, недобром мире по ту сторону границы пакости предостаточно. Пограничники периодически сообщали командованию о профашистских белогвардейских организациях, группах, формированиях, шайках хунхузов-маньчжур и китайцев, готовых за японское золото на любое преступление. В мазанках, окружавших крепость Тун-Ян-Мо, гнездились шпионы, диверсанты, контрабандисты, но все они где-то прятались, а дрянной особнячок весь на виду. Косте этот каменный дом казался средоточием всех пороков империализма.
А скандал продолжался. Послышалась разудалая песня, из переулка показалась пьяная компания. Говорухин оживился.
— Братовья Зыковы гуляют, бандитье! Ефрем-старшой, вон стоит с бутылкой, тополина нерубленая. Толстомордый Савка[56], торбохват[57]. Меньшой — Венка[58], с гармошкой, контрабандой промышляет. Шайка известная.
Савка что-то заорал, высоко подбросил бутылку и разнес ее вдребезги из пистолета. Бандиты восторженно завыли.
Савка сбежал к реке, вскинул пистолет. Над пограничниками засвистели пули.
— Ах, гад!
Костя метнулся в кусты, взбежал на сопку, где таилась замаскированная пушка, вынул из деревянного ящика снаряд, сунул в патронник.
— По бардаку —