Мне запомнился один эпизод с папой. 1937 год, мы были на первомайском параде на Красной площади от папиной работы. Я сидела у него на плечах, мы проходили мимо Мавзолея, и вдруг все закричали: «Сталин! Сталин!» Мы шли довольно близко к Мавзолею. Уж не знаю, кто там был, Сталин или двойник, это неважно. Но такой это был радостный момент в жизни, такое счастье — видеть самого Сталина! Он был как бог. Такое было воспитание, иначе не представлялась жизнь. Но дома родители никогда не обсуждали происходящее в стране, политическую обстановку. Сталин их никак не интересовал. А после папиного ареста для нас с мамой главным было собрать папе посылку, и разговоров никаких не велось. Считалось, что я очень хорошо упаковываю посылки, и это всегда поручали мне.
Я была маленькой и еще не понимала, кто виноват в нашем горе. В учебниках, по которым мы учили историю, были портреты маршалов. Когда их объявили врагами народа, портреты заклеили, а мы продолжали заниматься по тем же учебникам. Я это все воспринимала спокойно, как должное: ну, враги народа. Только лет с пятнадцати, наверное, мои мозги заработали иначе. Я знала одно: что чем меньше будешь говорить, тем лучше.
Мы с мамой жили в двухкомнатной квартире, часть которой принадлежала маминой младшей сестре Надежде. Она умерла, а когда папу арестовали, приехал ее муж с дочерью и новой женой и сказал: «Отдавайте нам большую комнату. Если вы этого не сделаете, то окажетесь там, где ваш муж». Этот человек работал в НКВД. Мама отдала им большую комнату, и мы стали жить в маленькой, одиннадцатиметровой. Мама боялась, что ее могут арестовать как жену «врага народа». А если он захочет, чтобы вообще вся квартира была его? Поэтому жили тихо. Мама работала в нескольких детсадах, принадлежащих Метрострою, нужны были деньги и на жизнь, и на посылки папе. Готовила с детьми праздники, ставила спектакли.
Мама собиралась ехать к папе в лагерь, были собраны и оформлены почти все документы, но не успела — началась война. Я хорошо помню, как мы об этом узнали. В тот день мы замечательно гуляли с мамой в Парке культуры им. Горького. Был там стеклянный павильон, где продавались котлеты с хлебом, — мы себе их купили. Потом купили билеты в цирк, точнее, в сооружение в виде высокого деревянного стакана, где по вертикальной стене на мотоцикле катался спортсмен, выделывал всякие номера. Вот так шикарно проводили с мамой время. И вдруг все побежали к репродуктору: объявили о начале войны. А дело в том, что до этого была финская война, и она была «где-то там». Ну, мы и думали: война-то будет там, а мы будем здесь. Мы спокойно посмотрели на этого человека, который катался на мотоцикле. Потом решили: раз война, значит, надо что-то купить. Купили двести грамм конфет «Снежинка», такие кисленькие, вкусные были конфеты, и пошли домой. Вот так мы восприняли объявление о войне.
А вскоре началось путешествие с мамиными детскими садами. Сначала мы жили в Тучкове. Когда немцы подошли уже к Белоруссии, нас из западной части Подмосковья увезли под Тарусу, в Поленово. Там я училась в деревенской школе. На первых партах сидели мы, третьеклассники, а на задних — старшие ребята, и одна учительница вела урок. И «досиделись» мы там до того, что немцы летали уже над нами. Мост под Серпуховом разбомбили, и нас везли через Оку в лодках. В Москву мы прибыли 16 октября, немцы были уже на подходе, и мы видели отступающих наших солдат. Перед эвакуацией мы заехали домой взять кое-что из одежды — у нас не было с собой ничего теплого, мы же уехали из Москвы еще летом. Я взяла с собой куклу, она у меня и сейчас цела. Мама предложила: «Давай, может, переночуем дома?» Но потом передумала: «Нет, а вдруг без нас уедут». А в эту ночь прямо на кровать в нашей квартире, проломив кровлю дома, упал, но не взорвался артиллерийский снаряд. Вот так мы уцелели.
Эвакуировали нас в Курган. Сотрудников детских садов и детей собрали и погрузили в поезд. В вагоне у нас верхние и нижние полки были соединены досками. Получалось сплошное поле внизу и наверху. Что-то было постелено, и мы там лежали. Вместе с нами ехал мамин брат — он работал в Метрострое, его жена и три их дочери, мои двоюродные сестры. Вот такая была у нас хорошая компания. Мы сидели наверху, во что-то играли, у нас была интересная поездка. Все нам было нипочем. Приехав, мы сразу сообщили папе наш новый адрес. Наша переписка не прекращалась даже во время войны, мама продолжала слать ему посылки. Она сама ходила голодная, от нее половина осталась. Я в интернате жила. А она гроши получала и все равно что-то экономила, посылала туда. Я, правда, не знаю, какую часть из этих посылок он получал. Я папе описывала свою интернатскую жизнь, какие-то интересные случаи. Например, как однажды приехал к нам музыкальный театр из Свердловска, и мы лазили через забор — слушали оперы.
Письма писали, письма получали. Мама сохранила всю переписку с отцом. По-моему, было сорок два письма. Я прочитала их все, когда стала взрослой. Поехала за город, есть такое место по Белорусской дороге — Ромашково, мы ездили туда каждые выходные просто погулять. Я взяла эти письма, забралась в какой-то кустарник, лежала и читала. Прочитала и поняла: больше не смогу, я умру, если еще раз начну читать, настолько это тягостно и больно. Как только открылся музей[31], я почти сразу их туда отдала. Что еще я могла с этими письмами сделать? Ну, лежали бы они у меня на антресолях. Слава тебе, господи, что я отдала эти письма, потому что антресоли впоследствии залило кипятком.
Папа писал, что первое время у них было и белье — «…вчера отдал свое белье в стирку», их сносно кормили и даже показывали какие-то фильмы. А потом все стало хуже и хуже.
«Вчера я лишился своего тулупчика и фотографий, которые там были, пришлите мне свежие».
Вероятно, у него отобрали уголовники. Ни еды, ни белья, ни кино — ничего этого уже не стало. В одном из последних писем папа просил прислать ему хотя бы сухариков.
«Я нашел кусочек жести, буду его держать над костром и греть сухарик, сделаю из него что-то вроде каши».
Папа отсидел пять лет, ему оставалось всего три года до окончания срока, и мы жили надеждой, что он вернется. Она оборвалась, когда он написал, что он пьет только воду. От голода и от болезни сердца у него начались отеки. А потом нам пришло письмо от женщины, с которой папа дружил.
«…Ваш муж, Борис Иванович, скончался 1 апреля сего года в 8 часов вечера. Умер от своей сердечной болезни. Последние три дня у него была агония, и он уже был без сознания. Я навещала его по два раза в день. Думала, что он придет в сознание. Быть может, скажет что-либо мне насчет вас и своей Инны. Но он уже не узнавал и меня. Лег он в стационар 10 марта, а 1 апреля его уже не стало. Бориса Ивановича я знаю еще с 1938 года, когда он впервые приезжал к нам в лагерь в Жежим. Мы все время работали вместе в бухгалтерии. А так опять случилось, что и в Княжпогосте мы снова встретились с ним. И мне суждено было видеть его смерть. Его вещи все украдены еще год назад. Наверное, он вам писал. А сейчас у него почти ничего не было. Сама я из Одессы. В Жежиме я похоронила своего родного брата, но еще в 1937 году, и сообщила об этом его жене и своему мужу домой. Знаю, что это нелегко, но ничего не сделаешь, судьба такая. Думаю, что вы мне ответите, и я буду знать, что вы знаете о его кончине».