Может, средневековый человек действительно ближе к жизни, как писал сто лет назад историк Якоб Буркхардт: «Наша жизнь — коммерческое дело, а тогдашняя — бытие». В любом случае было бы досадно ретушировать картину той эпохи, а то и вовсе покрывать ее позолотой, ибо для идеализации жизни в Средние века существует очень мало оснований.
Правда, по-прежнему достойна восхищения невероятная сила, проявлявшаяся во всех формах. По крайней мере люди сопротивлялись всем катастрофам, войнам, болезням. Культура Античности, царства фараонов, классическая Греция — все они, в конце концов, погибли, а вот средневековая Европа до сих пор волнует и тревожит нас.
Цивилизаторская сила придает Средневековью почти непобедимую энергию, — сила, которая приводит в движение христианство в той же мере, в какой использует его. Христианское представление о «достоинстве» и о неповторимости индивидуума перед Богом подорвало язычество по меньшей мере идейно — и обуздало его.
Цена за это, правда, бесконечно высока: осуждение всего природного и свойственного живым существам, укрощение эроса, моральная дискредитация любви. «Человек сотворен из семени, вызывающего омерзение, — вдалбливает в голову своим согражданам в 1200 году папа Иннокентий III, — он зачат в похоти, в жаре сладострастия».
В Средние века невозможно было бы написать любовную историю, которую не восприняли бы как происки сатаны. Эротические чувства и сексуальное влечение стонут от удушающей хватки. Средневековье — пространство как для необузданных страстей, находящих выражение в грубом сексе и естественном их утолении, так и для беспощадной, исполненной ненависти борьбы против всех потребностей живого человека. Средневековая теология объявляет тело вместилищем греха, и это вместилище полагается «истязать» и «закабалять» до полного изгнания из него нечистой силы.
Истязать, пока не изгонишь бесов. «Смерть стоит на пороге похоти», — говорит Бенедикт Нурсийский, основатель ордена, названного его именем. Следствием было очищение, которое сегодня может вызывать у нас лишь улыбку, а тогда исполнялось столь же ревностно, сколь и непрерывно. Очищение и преодоление — вот проявления аскезы, которая не знала удержу.
То обстоятельство, что из осознания своей телесности и подавления этого чувства может возникнуть подобие сентиментальности, а то и любви, граничит с чудом. Предпосылка для этого — постепенная, осторожная «переоценка» женщины, которая перед этим считалась воплощением грехопадения, то есть была не выше, чем «грязь», «потаскуха», «порченое яблоко» и постоянно «открытые врата ада». Правда, перемена взглядов долгое время оставалась уделом ограниченного круга.
Средневековое мироощущение — словно меандр между страхом преисподней и любовной страстью, между суровым раскаянием и не поддающимся обузданию сексуальным наслаждением. В этой центральной эпохе западноевропейской истории отношение христианства к телесному и эротическому немного смягчается, но по-прежнему остается негативным.
В разладе чувствПоверхностного наблюдателя пугает свойственный началу Средневековья масштаб отрицания мира земного и надежды на мир загробный. Корни этого явления надо искать в наследии Античности. Средневековье пытается возродить связь человека с областью сверхъестественного — из-за неукротимой чувственности позднего Рима о ней на долгое время забыли. С тем же пылом, который до той поры касался всего телесного, теперь обращаются именно к душе.
Из этого интереса прорастает пугающая зацикленность на потустороннем. Из гибнущей римской культуры нужно было вытеснить чувственность и импульсивность и сообщить новый духовный идеал. Небеса раннего христианства теперь открыты лишь тому, кто научился укрощать свою плоть и оставаться глухим к зову земных радостей. «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим»[3] — это выражение из Евангелия становится единственным актуальным требованием. Из этой любви к Богу, который сам представляет совершенство любви и чистоты, люди самым положительным образом меняют отношение ко многим проявлениям жизни. Так, с воцарением христианства, провозглашающим принципиальное равенство людей перед Богом, римские рабы единым махом получают гражданские права и тем самым обретают человеческое достоинство. Однако христианство связывает данный постулат с безусловным требованием абсолютной чистоты. На этих принципах церковь все настойчивей основывает свое притязание на положение первой и высшей власти в Западной Европе.
Впрочем, поначалу триумфальное шествие христианства в послеантичном, раннесредневековом мире воспринималось как великое освобождение, ибо новое учение благоприятствовало началу самоопределения в обществе — конечно, в рамках, установленных верой. Для античного образа мыслей само собой разумеется, что люди низведены до состояния вещей. Римское право определяет раба именно так: он не человек, как свободные граждане, а вещь, животное, а потому его эксплуатации не установлено никаких преград.
В общественном устройстве Средневековья, которое базируется на феодальных отношениях, невольник хоть и должен работать на господина, отдавая десятину и отрабатывая повинность, но полномочия господина — по крайней мере, теоретически — не безграничны, ибо мера платежей и отработок твердо прописана.
При таком преобразовании общества христианство становится мощной движущей силой. Оно апеллирует, в первую очередь, к бедным и старается пробудить в них новое жизнеощущение. Тем самым начинается борьба за достоинство, борьба низших слоев за звание человека. И хотя Средневековье не доводит этот процесс до конца, оно все-таки выполняет в мировой истории определенную подготовительную работу.
Составить представление об огромной революционной силе новой морали можно, если иметь в виду, насколько опасную мощь увидели в ней рабовладельцы Римской империи — им пришлось преследовать первых христиан, чтобы сохранить собственную власть. Исходя из этой ситуации, из крайней деградации и распущенности старого Рима, христианство связывает свою революцию с призывом воспротивиться плотской похоти и распутству. Глашатаи новой морали прибегают к резким формулировкам и работающему на их популярность заострению конфликта, не осторожничая, не взвешивая силу своих нападок на извращения античной сексуальности. Атака идет сразу на все в целом, христианство взывает к духу и душе в противостоянии телу, ведет борьбу против похоти. Делая из раба, который прежде был вещью, человека, оно требует от него преодоления всего плотского. Не только над путами рабства может он торжествовать победу — душа его тоже должна восторжествовать над телом. Средство на пути к этой победе называется целомудрием.
При этом непорочность не следует понимать только как телесную неприкосновенность — христианство с самого начала резко меняет устоявшиеся определения целомудрия и распутства. Даже неверная жена, даже проститутка может — если осознает свою греховность и раскается в ней — выйти на путь целомудрия. В конце концов, Христос учил великому прощению, а к телу не может пристать грязь, которую нельзя смыть покаянием.