— Ты, — прошипела она, — будешь извиваться. Ты распухнешь и умрешь от этого. Я попрошу Сил-На наслать на тебя проклятье.
— Давай проси. Ее проклятья воняют, как она сама. А что до тебя, так ты должна поблагодарить меня. Я оказал твоему будущему мужу услугу, ты оказалась труднопроходимой сукой.
Тут она попыталась выколоть мне глаза, и я ударил ее, заставив передумать. Ее звали Чула, мою первую жену, как потом вышло; так что изнасилование было в каком-то отношении пророческим.
Все же ее слова привели меня в угнетенное состояние. Татуировка, которая была частью Обряда, тревожила меня давно — Чула лишь высказала эту тревогу.
У меня было странное тело, и это я уже знал благодаря укусу змеи и другим вещам. Я темнел на солнце и бледнел зимой, как и все люди, но на коже никогда не было пятен, и ничто не оставляло на ней шрамов. Как бы желая уравновесить эти свойства, мой организм не переносил ничего незнакомого, что попадало внутрь, даже пищи. Сочное жареное мясо вызывало у меня рвоту, если я съедал больше одного-двух крошечных кусочков; их пиво было для меня отравой. Я наконец начал задавать себе вопрос, как на меня подействуют яркие чернила жрецов и иглы, введенные в руки и грудь. В результате мне пришло в голову, что я, вероятно, умру, как сказала эта девушка, и это вызвало неистовую злость. Было невыносимо думать, что я погибну из-за чего-то презренного и оставлю мать одну в палатке Эттука. И я ничего не мог сказать, так как выковал из себя железного человека. Накануне дня Обряда я пошел охотиться один, поднимаясь и спускаясь по заснеженным краям долины под покровами скрежещущего ветра. Несмотря на мои четырнадцать лет никто лучше меня не владел стрелой и копьем.
У заводи паслись две коричневые самки оленя. Я убил их одну за другой почти за секунду. Когда я подошел выпустить из них кровь, чтобы облегчить их вес, что-то оборвалось у меня внутри как камень, сорвавшийся с горы. Впервые, убив, я понял, что отнял чью-то жизнь, нечто, что принадлежало кому-то. Олени, которых приходилось волочить по снегу, были тяжелыми, как свинец, и дряблыми, как мешки, из которых вылили вино. Я пожалел, что сделал это; у нас было достаточно мяса. Однако я чего-то добивался и вскоре, возвращаясь назад с добычей, я увидел зайца и убил его тоже и принес к палаткам.
Мужчины смотрели на то, что я принес, с возмущением, а некоторые из молодых женщин не удержались от восклицаний. Кое-кому на женской половине я начинал немножко нравиться. После Чулы были другие, более благосклонные, но тоже готовые вопить и жаловаться потом. Однако, как я заметил, они приходили снова.
Эттука не было. Он пил с другими вождями дагкта на южной стороне лагеря. Он не заходил к моей матери, пока не возвращался к вечерней еде или не напивался до буйства, или и то и другое вместе. Тафра сидела в своей темно-синей палатке и ткала на станке, вымененном у моуи. Они говорили, что получили его от людей из города, что к западу от гор, где отшумели и закончились войны, оставив после себя только руины.
Война шла между древними городами с незапамятных времен, но это была величественная война, с правилами, как в танце. Потом появился кто-то, кто все изменил. Племена знали об этом из отрывочных рассказов беженцев, которые переходили через горы, чтобы избежать сражений. Одна сказка, сразу подвергнутая сомнению, была о богине, выросшей на земле. Населению племен больше приходилась по вкусу история о могущественном и честолюбивом муже, который втянул города в битву за свои собственные цели, был убит и предоставил войне полыхать самой по себе, неуправляемой и никем не возглавляемой. В первые пять или шесть лет после моего рождения города нападали друг на друга, как умирающие драконы, и были разодраны в клочья. После этого оставшиеся в живых бродяжничали кучками, пираты в своих родных местах, ожесточенные, безумные и безрассудно гордые. Таких банд было больше тысячи, и у каждой своя вера и какой-нибудь сумасшедший командир или принц. Иногда проходил слух об их налете на селения за горами и о том, что они увели в рабство мужчин из племен. Городские господа всегда считали себя выдающимися; никто из людей не был им ровней. Моуи, однако, вели с ними торговлю у сожженных руин, которые жители крарлов называли Эшкир. Городские воины странно выглядели. По слухам, их лица всегда скрывали маски, как у наших женщин, только их маски были из бронзы, железа или даже серебра и золота, хотя одеты они были в шкуры животных и лохмотья. Из потертых поводьев их коней сыпались драгоценные камни, а у лошадей от голода торчали ребра. Рассказывали также байку, будто эти городские мужчины не едят и обладают волшебными силами. Их никогда не видели зимой, потому что проходы были засыпаны глубоким снегом, и в любое время они редко углублялись на восток.
На станке из Эшкира моя мать ткала алое полотно с каймой из затейливого переплетения черного, темно-бордового и желтого цветов. Это будет для него. Мой гнев вспыхнул с новой силой от вида матери, работающей на Эттука в мои последние часы в этом мире. Я чувствовал, что она должна принадлежать исключительно мне, потому что я был уверен, что завтрашний день означал мой конец, и старался до отказа заполнить делами сегодняшний. Ее волосы, когда она работала, были распущены. Они были цвета чернослива, а кожа ее была по-зимнему белой, как теплый снег. Когда я стану воином, по закону племени она должна будет закрывать лицо передо мной, как перед всеми другими мужчинами за исключением мужа. Но пока это еще не было нужно. По обычаям племени она была старой для невесты, она родила меня в двадцать девять лет; но в полусвете палатки она выглядела совсем молоденькой девушкой. Глаза ее были полузакрыты под действием ритмичного шума станка, и только браслеты на руках слабо позванивали, когда она передвигала челнок.
Я долго стоял и наблюдал за ней и не думал, что она меня видит, но вдруг она сказала:
— Я слышала, он охотился, Тувек, мой сын, и принес добычу, которой этой палатке хватит на много дней.
Я ничего не ответил, поэтому она повернулась и стала смотреть на меня своим особым способом, опустив голову и глядя снизу вверх, полусмеясь. Даже когда она стояла и была выше меня, эта ее манера смотреть создавала ощущение, что я возвышаюсь над ней. И когда ее глаза останавливались на мне, они зажигались особым светом, что не было игрой. Когда это случалось, в ее обнаженной до дна душе было видно, что вся ее радость во мне.
— Подойди, — говорила она, протягивая руку, — подойди сюда и дай мне посмотреть на это дитя от плоти моей, подобное богу. Может ли это быть, что я выносила тебя?
И когда я подходил к ней, она опускала руки, легкие, как лепестки, мне на плечи и смеялась надо мной и над своим восхищением мной, пока я не начинал смеяться схоже.
Ни один другой мальчик крарла не потерпел бы такого от своей матери, и поэтому они изобрели для меня несколько дополнительных прозвищ. Начиная с семилетнего возраста мальчик принадлежит отцу. Он во всем ему подражает, ест с мужчинами и спит в палатке для мальчиков, и с пренебрежением относится к женщинам с их стряпней и шитьем. Если женщина прикасается к нему, он стряхивает ее руку, хмурясь, как будто это птичий помет упал на него с неба, если только ему не терпится отправиться в путь между ее бедрами. Но другие женщины были не такие, как Тафра, их костлявые лапы были подобны тискам, не то что легкие руки Тафры, их лица без шайрина, конечно, не были похожи на ее прекрасное лицо, и их затхлый женский запах был зловонным, как кошачий. От Тафры всегда пахло ароматной свежестью, усиливаемой разными благоуханиями. Даже после того, как боров бывал с нею, она оставалась чистой, как ключевая вода.