Алхимики искали философский камень, но зачастую находили нечто иное, что, впрочем, приносило порой не меньшую выгоду, чем вожделенное «философское» золото. Впечатляющим примером подобного рода нечаянного открытия служит удача, выпавшая на долю Иоганна Фридриха Бёттгера. Его отец был чеканщиком монет, и этот факт, возможно, наложил свой отпечаток на сознание ребенка, позднее пробудив в нем интерес к благородному металлу. На пятнадцатом году жизни юный Бёттгер поступил учеником в аптеку Цорна в Берлине и усердно занялся химией. Случайно попавшая ему в руки рукопись о философском камне натолкнула его на мысль тоже попытать счастья на поприще златоделия. Ночи напролет просиживал он в лаборатории, занимаясь химическими опытами, что привело его к ссоре с хозяином и вынудило покинуть насиженное место. Однако ночные бдения не прошли даром, и спустя какое-то время ему удалось заинтересовать князя Эгона фон Фюрстенберга, который взял его с собой в Дрезден и устроил для продолжения его алхимических занятий лабораторию в своем дворце. Однако эксперименты Бёттгера ни к чему не приводили, и князь стал угрожать ему. Тогда злополучный алхимик попытался бежать, но был задержан и под страхом наказания вынужден был продолжить свои опыты, их плодом явилась некая рукопись, в которой якобы излагалась тайна получения философского камня. Курфюрст Саксонский Август II Сильный, которому была представлена эта рукопись, остался крайне недоволен ею, и Бёттгеру грозило тюремное заключение. С курфюрстом Саксонским шутить было опасно, ибо свое прозвище Сильный он заслужил недаром: железную кочергу толщиной в палец он мог завязать узлом. Благодаря заступничеству одного придворного, питавшего слабость к химико-алхимическим изысканиям, Бёгггеру был дан еще один шанс — ему позволили экспериментировать с глиной, богатые залежи которой имелись в окрестностях города Мейсена. Неведомо, какое золото намеревался извлечь из глины алхимик, однако итогом его очередных экспериментов явился превосходный но качеству фарфор. В 1710 году в Мейсене была открыта мануфактура, и производившийся на ней знаменитый мейсенский фарфор стал приносить доходы, вполне сопоставимые с теми, о коих мечтали искатели философского камня.
Пример Бёттгера показателен во многих отношениях: далеко выходя за хронологические рамки Средних веков, он служит убедительным доказательством живучести алхимии. Подобно Бёттгеру, многие средневековые алхимики, не располагавшие собственными средствами, стремились заручиться поддержкой какого-нибудь знатного и могущественного господина и попадали из огня да в полымя: освободившись от тисков нужды, они оказывались в беспощадных клещах нового господина. Способ превращать в золото простые металлы так и оставался недостижимым (нет убедительных доказательств существования «философского» золота), и разгневанный благодетель вымещал свою злость на неудачливом алхимике. Бёттгеру несказанно повезло, а многие его злополучные собратья (не счесть числа им…) закончили свои дни на виселице, да не простой, а ради вящего позора позолоченной сусальным золотом — вот куда вело алхимическое златоискательство.
Незадачливого алхимика-суфлера доводила до виселицы его неутолимая жажда золота. Все священное искусство Гермеса Трижды Величайшего для него сводилось к банальной попытке получения рукотворного благородного металла — и ничего более ему не требовалось. Впрочем, и его влиятельные покровители тоже ничего иного не ждали от него. Напротив, «герметические философы», как называли себя настоящие алхимики-адепты, гнушались подобными работами, предаваясь поискам философского камня не из жадности, а из любви к искусству. При этом они руководствовались специальными теориями, которые не позволяли им выходить за пределы, освященные традицией. От алхимика-суфлера более респектабельный алхимик-адепт (якобы преуспевший в таинстве Великого Делания, получивший вожделенный философский камень, убедительных доказательств чего, как уже говорилось, не существует) отличался, по крайней мере, в двух отношениях. Во-первых, он умел хранить тайну герметического искусства, не склонен был рассуждать о нем с кем попало. Надлежало сперва удостовериться, что имеешь дело с посвященным, а уж потом открываться ему. Как осторожно Николя Фламель, самый знаменитый, по мнению С. Ютена, средневековый алхимик, искал человека, который мог бы растолковать ему таинственный смысл чудесным образом попавшей к нему в руки «Книги Авраама Еврея»! Хотя в Средние века и существовали многочисленные алхимические трактаты, непосвященный, думавший лишь о легком способе разбогатеть, не мог без посторонней помощи разобраться в них. Во-вторых, алхимик-адепт смотрел на свое искусство шире, не ограничивая себя исключительно поисками способа изготовления золота, хотя и оно отнюдь не было чуждо ему (алхимии сны золотые…). Эта широта взгляда находила свое выражение и в тех определениях, которые «герметические философы» давали алхимии.
Так, Роджер Бэкон в XIII веке писал о герметическом искусстве: «Алхимия есть наука о том, как приготовить некий состав, или эликсир, который, если его прибавить к металлам неблагородным, превратит их в совершенные металлы… Это наука о том, как возникли вещи из элементов, и обо всех неодушевленных вещах…» В том же веке Альберт Великий писал: «Алхимия есть искусство, придуманное алхимиками… С ее помощью металлы, включенные в минералы и пораженные порчей, возрождаются — несовершенные становятся совершенными». Анонимный алхимик XV века, связывая совершенствование металлов с врачеванием человеческого тела, определил алхимию как «искусство, не имеющее себе подобного и поучающее, как доводить несовершенные камни до истинного совершенства, больное тело человека — до благодатного здоровья, а металлы обращать в истинное Солнце и истинную Луну» (то есть в золото и серебро). Резким диссонансом этому звучит мнение историка Иоганна Тритемия, на рубеже XV и XVI веков написавшего: «Алхимия — это целомудренная блудница, никогда ничьим объятиям не отдающаяся, а те, кто домогался ее, уходили ни с чем. Теряли и то, что имели. Глупец становился безумцем, богач — бедняком, философ — болтуном, пристойный человек напрочь терял всякое приличие. Она обещает домогающимся богатство Креза, но в результате — полная нищета, всеобщий позор, всенародное осмеяние».[3] Парадоксальное словосочетание «целомудренная блудница» как нельзя лучше передает противоречивый характер алхимии: занятие, не совместимое с христианской добродетелью, но вместе с тем и не дающееся в руки любому и каждому; занятие отнюдь не безобидное, сопряженное с потерей чести и нищетой.
На протяжении всего времени, пока существовала (и, как говорят, продолжает существовать) алхимия, не было такой профессии — алхимик. Это слово в массовом сознании заключало в себе презрительно-уничижительный смысл и прилагалось к тем, кто окончательно свихнулся на поисках алхимического золота.
Настоящие алхимики-адепты, как уже говорилось, не афишировали своих занятий герметическим искусством и предпочитали называть себя философами. Для окружающих, непосвященных в тайны Гермеса Трижды Величайшего, они были добропорядочными тружениками на ниве общеполезных занятий. Николя Фламель никогда не прекращал трудиться писарем и в этом качестве был известен парижанам. Парацельс всегда был, прежде всего, врачом. Поскольку же полусумасшедших алхимиков-суфлеров никто не принимал всерьез, тщетны были бы поиски в городских реестрах цеха алхимиков — такой профессии, такого ремесла, повторяем, не существовало. Примечательно, что в объемистом труде А. Борста, посвященном формам жизненного уклада в Средние века,[4] в котором имеются специальные разделы даже о прокаженных и убийцах, алхимики не упоминаются.