Бесспорно, в народном сознании любые следы прошлого, если они не имеют точной исторической привязки, каким бы их значение ни было, превращаются в фантастические объекты: многие дольмены — если не «столы Цезаря», то «столы Гаргантюа», а «кольцами великанов» или «скалами фей» оказалось бесчисленное множество памятников. Нехватку информации восполняют сверхъестественные объяснения, надо учесть и то, что народ восхищают подобные перемещения камней неизвестными способами ради все еще загадочных целей, которые многие с удовольствием считают религиозными или магическими. В прошлом всегда есть что-то завораживающее, и из-за этого люди и события прошлого безмерно вырастают.
Таким был и мой первый контакт с Карнаком. Среди ланд, поросших хвойными деревьями, я внезапно увидел огромное поле стоячих камней, за которые еще цеплялись ветки утесников. Это было в Ле-Менеке, на самой, как я думаю, фантастической из аллей менгиров, потому что она на глазах медленно разворачивалась по складкам местности, напоминая морские волны. А потом последовало целое нашествие оборванных детей — что было, конечно, неслучайно и в те времена добавляло пейзажу живописности. Они накинулись на нас в надежде получить несколько мелких монеток в награду за объяснения. И какие объяснения… Один из двоих взял слово и отбарабанил урок, которому его научили родители или дед с бабкой. Впрочем, этот текст был не лишен обаяния: «Когда-то давно за святым Корнелием гнались римские солдаты. Он убегал на телеге, запряженной быками, но враги, которых было очень много, уже настигали его. Тогда святой Корнелий попросил Бога о чуде. Он прочел молитву и, оборотившись, сделал крестное знамение. Сразу же все вражеские солдаты застыли и превратились в камни. Вот почему сегодня вы видите на полях Карнака так много камней, и в память об этом чуде эти камни называются soudarded sant Korneli, то есть „солдаты святого Корнелия“. И они останутся такими навечно».
Дети получили манну, которую выпрашивали, и поспешили к другой группе, как раз приближавшейся. Тень гипотетического святого Корнелия парила над менгирами как большая птица, которая, прилетев с моря, натолкнулась на холодную скалу. В тот августовский день 1948 года я не мог себе представить, что произойдет на том же месте тридцать три года спустя, в январе 1981 года. Орды маленьких оборванцев к тому времени исчезли: это было уже невыгодно. Но я задумал короткий телевизионный фильм о Карнаке с двумя основными персонажами — хранительницей музея и двенадцатилетним мальчиком, которого мы разыскали в соответствии со всеми административными уставами, чтобы отразить поэзию этих мест в ее существе и наивности. Мальчик говорил на местном наречии, шмыгал среди камней и воспроизводил то, что ему рассказывали с самого раннего детства. Анна, хранительница музея, по-матерински добрая, но притом старавшаяся подправлять вымысел и добавлять к нему какие-то здравые рассуждения научного характера, возникала в кадре из-за менгира в тот самый момент, когда ребенок нес свою бездумную чушь. Собственно говоря, это были прекрасные эпизоды. И вот однажды январским днем 1981 года в Ле-Менеке, когда мальчик только что рассказал легенду о святом Корнелии и его телеге с быками, в поле нашего зрения появился крестьянин на телеге, которую тащили две черно-белые коровы. Это было скорее неожиданностью и редкостью во времена, когда с наших полей, увитых лентами тумана, трактор уже изгнал последних быков и волов. Мой старый соратник, постановщик Робер Морис успел среагировать: он велел cadreur’y (такое официальное и французское название дано теперь cameraman’y[1]) ловить момент — перед нами же был святой Корнелий, его не следовало упускать. Тот остался запечатленным на пленке, как запечатлен на ней и вклад Робера Мориса, моего старого соратника и искреннего друга, уже отбывшего к берегам Иного Мира, но которого я не могу вспоминать без грусти. Это было, видите ли, во время, когда еще верили в чудеса…
Но тем летом 1948 года я еще не мог бы вообразить себе столь отдаленного будущего. Я не имел ни малейшего понятия, что на самом деле представляют собой менгиры аллей Карнака. Я смутно знал, что они появились раньше галлов, вот и все, и был неспособен датировать их или включить в какой-то культурный контекст. Прежде всего это был край моих предков. Мне там было хорошо, но я был совершенно поражен массивностью камней и загадками, которые возникали в связи с ними. Еще юношей войдя в зрелый возраст, я прежде всего старался найти себя самого. Я писал стихи и печатал их в дешевом журнале, который основал и, кстати, полсотни номеров которого увидело свет при участии как неизвестных авторов, так и знаменитостей того времени: Шарля Лe Кентрека, Эрве Базена, Робера Сабатье и других, которых пыль пространства разметала по всему свету. Я любил Бретань. Карнак составлял часть Бретани. Я больше не задавался о ней вопросами и старался воспеть ее в лирике, иногда столь же неистовой, как гроза на Сене в виду острова. Благословенные годы, когда я иногда жертвовал своими — так называемыми серьезными — исследованиями ради страстной любви к поэзии и к Бретани, средоточию кельтского духа, который начинал неотвязно преследовать меня, дни будничных дел, ночи красновато-коричневых грез с золотистым отливом, проникавших под усталые веки…
Можно догадаться, что образ Карнака, пусть чисто эмоциональный, пусть пропитанный всеми предрассудками и клише, стал для меня эмоциональным шоком, последствий которого для эволюции моих собственных исканий я, конечно, не мог предвидеть. Мне тогда не было смысла задаваться вопросами о происхождении мегалитов, о их значении, о их религиозной или метафизической компоненте. Нужно было только смотреть, накапливать впечатления, осмыслять их, использовать их, двигаясь в направлении, которого я еще даже не мог найти. В те безумные годы Бретань казалась мне огромным полуостровом с хорошо знакомым лесом в центре — Броселиандой моего детства в окружении скалистых берегов, ведущих непрестанную борьбу с туманным океаном, ярость которого разжигала воображение. Между лесом и берегами, на которые обрушивались волны, был гранит. И этот гранит на продуваемых ландах выступал кристаллами менгиров и дольменов, словно свидетельствуя о древности этой земли и ее упорном желании вопрошать небо и вызывать бури. Почти карикатурная картина с менгиром и человеком в бретонском костюме, глуповатая, старомодная, как призрак, случайно попавший на фотопластинку, оставленную нерадивым фотографом. Были еще открытки, знаменитые старые открытки, которые я, разумеется, коллекционировал, с марками, штемпелями и аннотациями — настоящие святилища страны, которая уже умерла, но в исчезновение которой с карты мира я не хотел верить. Я был бретонцем и гордился этим, и если несущей конструкцией моего края оказались идиотские клише, тем хуже. В моем распоряжении других не было. И я ни о чем не жалею, пусть это сегодня и вызывает у меня улыбку. С тех пор я создал для себя идеальную Бретань, которой не существует, но которая совершенно реальна, взяв для нее элементы из всего, что мог найти в Ирландии, Уэльсе, Корнуолле, по ту сторону Ла-Манша и из той армориканской земли, которую я всегда узнаю, потому что она липнет к моей коже, как медицинская банка, готовая меня обескровить, высосав из моего существа невероятную энергию, доставшуюся мне от предков с гранитными головами, будь они с этого берега Ла-Манша или с того. Для меня это все едино, и океанские ворота во мне открыты для кельтского мира, где бы он ни находился, лишь бы я слышал в кустах яростный и хриплый клекот хищных птиц.