Эта меланхолия, казавшаяся загадочной, неискренность, облеченная в форму утонченной вежливости, обманчивая готовность соглашаться с мнением собеседника не позволяли разгадать его истинную сущность и делали для современников таинственным «очаровательным сфинксом».
Глубокий и тягостный след оставили в душе Александра I события 11 марта. Известно, что своей подозрительностью, вспыльчивостью, психической неуравновешенностью, принимавшей даже формы враждебного отношения к собственной династии, Павел I создал благоприятную почву для возникновения заговора на его жизнь. По-видимому, и сам неуверенный в своей безопасности, он торопил с постройкой Михайловского замка, куда и переехал тотчас же, едва она была закончена. Новый замок должен был стать неприступной твердыней. Нижняя часть стен была из тесаного гранита; все здание окружали рвы с подъемными мостами. Вооруженные посты заняли все выходы.
Несмотря на свое положение в центре города, здание было объявлено пригородным, и для сношений с «городом» только два раза в день при трубных звуках опускались подъемные мосты. Подозрительность Павла не ослабла и в новом дворце, и даже великий князь Александр Павлович, несмотря на замкнутый образ жизни и предупредительность к отцу, не мог ее избежать. Не раз Павел пробовал застать наследника врасплох, неожиданно входя в его комнату. Отношения к наследнику нередко принимали у Павла оскорбительную форму. По словам одного современника, «не проходило дня, в который бы Котлубицкий не приносил цесаревичу Александру Павловичу выговоры за ошибку какого-нибудь караула. И какие были выговоры! — дурак, скотина». За верный перенос этих слов Котлубицкий по вступлении на трон Александра послан был на житье в Арзамас. На эти выговоры наследник отвечал кротким «слышу». Рассказывают даже, что, когда Александр бросался перед Павлом на колени, умоляя о милости к жертвам отцовского гнева, Павел будто бы отвергал просьбу, толкая ногой в лицо. Недоверие Павла к своей семье дошло наконец до того, что он открыто стал готовить в наследники престола юного принца Евгения Вюртембергского, чем дал последний и решительный толчок к развитию заговора. Для заговорщиков стало возможным вовлечение в интригу Александра — цель, достижение которой могло им гарантировать безнаказанность в случае удачного исхода.
Сначала нити заговора находились в руках вице-канцлера графа Никиты Петровича Панина. Александр позднее признавался, что Панин первый и заговорил с ним о перевороте, что случилось на тайном свидании в бане, устроенном при содействии Палена. Ссылаясь на интересы государства, Панин доказывал необходимость устранения Павла от власти и уверял, что переворот может быть совершен без применения насильственных мер, причем Павел, освобожденный от государственных забот, сохранит за собой все блага частной жизни. Александр отнесся к проекту неопределенно. Он не дал своего согласия, но и не выказал негодования. Возможно, что он не доверял Панину, характер которого действительно не подходил к ответственной роли руководителя сложной и опасной дворцовой интриги. Еще вероятнее, что он сам не знал, на что решиться. Тем не менее он продолжал сношения с вице-канцлером при содействии Палена. Паутина заговора постепенно оплетала великого князя. Александр говорил потом А. Чарторыйскому: «Если бы вы были здесь, никогда бы меня так не завлекли».
Вопрос о соучастии Александра и степени его ответственности давно занимает исследователей, но единодушного мнения между ними нет. Бесспорно одно, что Александр в конце концов дал свое согласие на заговор. Оправдывая свое участие в заговоре перед Марией Федоровной, Панин писал: «Было бы достаточным представить вам письма императора (Александра), чтобы доказать вам, что, поступая таким образом, я приобрел его уважение и доверие к себе». В другой раз он заявил определенно, что обладает «одним автографом, который мог бы с очевидностью доказать, что все то, что он придумал и предложил для спасения государства за несколько месяцев до смерти императора, получило санкцию его сына». Однако содержание автографа этого никому не известно, и ссылка на «санкцию» ничего еще не говорит.
Но какова степень личной ответственности Александра в событии 11 марта? Предвидел ли он трагический исход? Новейший исследователь александровской эпохи, перед которым широко открыты были двери всех архивных тайников, утверждал, что, давая согласие на переворот, Александр должен был предвидеть роковой конец. Однако категорическое утверждение его, что Александр дал Палену carte blanche, требует дополнительных доказательств. Этот вопрос не решается так просто. При отсутствии прямых свидетельств читать в чужой душе историк обязан с большой осторожностью. Можно ли категорически утверждать, что, соглашаясь на заговор, Александр I тем самым сознательно санкционировал и смерть отца? Правильное решение этого вопроса может дать ключ к пониманию души Александра и имеет большое значение для всего последующего изложения. Напомним события 11 марта.
Известие о трагической судьбе отца нравственно потрясло Александра. Вне себя он воскликнул: «Скажут, что я отцеубийца! Мне обещали не посягать на его жизнь. О, я несчастнейший из людей!» С ним сделались нервные судороги, и он впал в обморочное состояние. С трудом удалось Палену привести его в себя. «Перестаньте ребячиться!» — потребовал он от Александра. По слухам, дошедшим до Леонтьева, Александр не соглашался занять престол и уступил, лишь «когда убийцы отца дерзнули сказать сыну, что если он не согласится принять правление, то увидит рекою пролитую кровь в своей фамилии». Вот как описывает очевидец первый выход Александра I в Зимнем дворце на другой день после катастрофы: «Новый император шел медленно, колени его как будто подгибались, волосы на голове были распущены, глаза заплаканы; смотрел прямо перед собой, изредка наклонял голову, как будто кланялся; вся поступь его, осанка изображали человека, удрученного грустью и растерзанного неожиданным ударом рока. Казалось, он выражал на своем лице: «Они все воспользовались моей молодостью, неопытностью, я был обманут, не знал, что, исторгая скипетр из рук самодержца, я неминуемо подвергал жизнь его опасности»».
Сознание своей вины, мысль, что он «должен был» предвидеть роковой исход, всей тяжестью придавили Александра. «Целыми часами, — рассказывает А. Чарторыйский, — оставался он в безмолвии и одиночестве, с блуждающим взором, устремленным в пространство, и в таком состоянии находился в течение многих дней, не допуская к себе почти никого». Упадок духа дошел до такой степени, что на все утешения Чарторыйского Александр I отвечал с горечью: «Нет, все, что вы говорите, для меня невозможно. Я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки».
Приведенные выше свидетельства, мне кажется, исключают мысль о притворстве Александра, разыгравшего якобы сцену горести преднамеренно и неискренно. В то время ему было всего 23 года. Едва ли в нем, вышедшем лишь из юношеского возраста, можно предположить такое тонко рассчитанное коварство. Гораздо вероятнее допустить, что он искренно поверил настойчивым обещаниям заговорщиков сохранить жизнь отца и только после неоднократных уверений подобного рода дал наконец свое согласие на дворцовый переворот.
11 марта отбросило мрачную тень на душу Александра I. Воспоминание об этом дне по временам тускнело, иногда вновь оживало. Последние годы у него стало проявляться состояние грусти и меланхолии, которая с годами усилилась. «Последний период его жизни был подернут каким-то нравственным туманом, — замечает современник. — Каждый по-своему объясняет причину его неутешной грусти». Меттерних на конгрессе в Троппау, изумленный происшедшей в русском императоре переменой, услышал от него в объяснение: «Вы не понимаете, почему я теперь не тот, что прежде? Я вам это объясню. Между 1813 годом и 1820 протекло семь лет, и эти семь лет кажутся мне веком. В 1820 году я ни за что не сделаю того, что совершил в 1813 году. Не вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться; не могу сказать того же про себя». В нем развилась подозрительность, доходившая до мании. Он не только боялся за свою безопасность. Страдая глухотой, он плохо слышал разговор собеседников, и при виде улыбки на устах царедворцев ему казалось, что над ним смеются или делают друг другу знаки, которых он не должен был замечать. Случалось, что он просил Нарышкину, «во имя их старой дружбы», сказать ему, что в нем было смешного.