Синтезатор – штука хорошая. Клацнул пару раз рычажками – и вот она, жратва-то. Правда, хлеб, вода и самогон выходят у него погано, но зато лук и селёдка – вполне съедобно. Карпыч на него не орёт, что вы, ни-ни. Кормилец же. А ну навернётся! Старенький. Лет пятьдесят назад помереть должен был. А всё жужжит, аки пчела. И кормит.
А ещё есть часы. Большие. С маятником. Они упрямо идут. Зачем-то считают время неизвестного дня в неизвестном году. Потому что часы есть, а календаря нет.
Карпыч достаёт нехитрую снедь, чмокает синтезатор в табло: спасибо, мол, отец родной, – и идёт к подоконнику.
Стола нет. Ест на газете. Чавкает гнилыми зубами и читает. Некоторые буквы, а с ними и слова, похожи на нынешние. И получается занятная игра, головоломка целая. За пятьдесят лет Карпыч не разобрал и страницы. Долго крутил неприятное слово «кризис». Так и не понял, но созвучно было с анусом.
Что такое анус – Карпыч знал. Потому и решил для себя: кризис – значит, ж**а.
Ага.
Ещё нравилось ему слово стрелочник. От него веяло родным. Только вот догнать Карпыч никак не мог, отчего стрелочник-то во всём виноват. И жалел беднягу.
Пообедав, сгребает остатки и кидает в топку. Та довольно взрыкивает, прожора. Озаряет комнату яркими всполохами своего насыщения.
Её Карпыч тоже любит, но, не так, как синтезатор.
– Ты ни боись, – говорит мне, заваливаясь на топчан прямо в фуфайке и в сапогах, – мы ещё погудим.
И снова заводит байку про «Харон». Есть, дескать, поезд такой. Ездит он по всему белу свету. Собирает праведников. Где бы тот праведник не жил, хоть в самой чёртовой дыре, приедет за ним состав с голубыми вагончиками, оттуда высунется старикан и гаркнет: «Ты, что ли, такой-то? Садись уже, не задерживай. Отправляемся». Вскочит счастливец, билет сияющий покажет, сядет у окна и чухнет прямиком в Небесную Твердь. А там селёдка и самогон уже настоящие. И небо в алмазах. И солнце играет крашеными яйцами…
А ещё Карпыч говорит, что у него есть билет на этот самый поезд.
Хотя никогда не показывает.
Но я ему и так верю.
Мне и самому хочется, чтобы они были – и поезд тот, и билет на место у окна.
***
Я ведь чётко усвоила: Дом-До-Неба под запретом, а все-таки потащила туда Тотошку! А теперь его, одинокого, найдёт Тодор и пустит на пирожки.
Проклятый дом! И дался он мне! Падшие любят рассказывать, что в Далёкие времена таких домов было видимо-невидимо. Целые города! Только я не верю. Кто мог строить такие дома? Разве что ангелы? Только ангелы домов не строят, они охраняют Розу. Там, на крыше Дома-до-неба растёт удивительная Роза Эмпирея. Самая прекрасная из всех. Её лепестки – белее облаков. И она сияет. Так про эту розу написано в книге. Единственной книге о Боге, которая есть у бабы Коры. Вернее, вообще в единственной книге, которая есть.
Эта книга так и называется «Божественная».
Я спрашиваю как-то бабу Кору:
– А это смешно? Не хочу читать, если не смешно. Потому, что тупо это – просто читать. Никто ж не читает.
– Я читаю! – говорит она, поправляет очки и глядит сурово.
Баба Кора, как говорит Гиль, пипец-какая-умная. Это потому, что она пришла из-за Сумрачного Леса. Там все умные. Только рассказывать об этом она не любит. Она вообще не любит рассказывать.
Я обычно начинаю ныть:
– Ну, чё трудно сказать, про чё там…
Баба Кора даёт мне подзатыльник и тычет носом в буквы:
– Читай, там всё сказано.
Она сама научила меня читать.
И я, вздохнув, читаю:
Увидеть Сущность, где непостижимо
Природа наша слита с божеством.
Там то, во что мы верим, станет зримо,
Самопонятно без иных мерил;
Так – первоистина неоспорима.1
Фиг что поймешь. Половины слов и умная баба Кора не знает. И даже Гиль. Но читаешь и начитает вибрировать внутри. И будто крылья растут. И небо обнимает тебя. И солнце лыбится, как дитёнка. Это потому что книга – божественная…
Глава 1. Чёрт с ним, с промокодом!
… красота умерла полтора столетия назад…
… агония затянулась…
.. наслаждение непристойно…
Слова – листьями на ветру. Не мои. Ветер бросает их под ноги, шуршит ими. И в уличном кафе, где сидим мы с Машкой, становится романтичнее. Здесь царит удивительная бездумная лёгкость. Ею веет от столиков на тонких металлических ножках, от складных деревянных стульев, от кованного заборчика вокруг клумбы, от яркого, так подходящего к осени, кустика рыжих дубков. Будто время остановилось и никуда не надо идти. А между тем город уже проснулся и спешит по делам. Вон к серым корпусам моей альма-матер, что как раз напротив, тянутся студенты. По трассе справа шуршат машины, а слева – деловито тарахтит трамвай.
Самое начало октября.
В наших краях ещё тепло, но деревья уже хохлятся и роняют листву, словно заранее сетуют на грядущие холода.
Листья, ветер и красивые фразы из ниоткуда – им и мне к лицу осень.
– Ты о чём вообще? – спрашиваю Машку.
У Маши модная стрижка, крашенная перьями. А из-за яркой подводки и без того выразительные голубые глазищи кажутся нереальными. На Машке белый топ с чёрной кошкой и брендовые джинсы в обтяжку. Фотомодель просто.
Она злится на меня.
– Опять не слушаешь!
– Прости, отвлеклась. Книга, значит? – сижу, покачивая ногой, верчу кофейную чашку.
– Она самая, – Машка прикладывается к пивной кружке. Поднимает руку, и становится видна татушка. Чёрно-красный змей, что обвивает запястье, таращится недобро и всё на свете знает.
– Видишь, слушала! – чуть подначиваю я.
Она угукает и кивает:
– Так вот – это сама крутая книженция всех времён и народов! Читаешь – и как три-дэ фильм. Супер!
Звонит отец.
Я работаю у него в фирме, так что получается он мне одновременно родитель и начальник. Удобно.
– Ирин, ты скоро? – интересуется папа.
– Пять минут. Мы тут со Смирновой сидим, – обещаю я и краснею, потому что вру. Пяти минут с Машкой никогда не бывает. – Подождёшь?.
Отец это прекрасно знает, поэтому в трубке усталый вздох:
– А мне ещё остаётся? Машеньке привет, и папане её не хворать.
Прикрываю трубку рукой, говорю:
– Привет тебе!
– И ему, – Машка рисует в воздухе сердечко. Мой отец – её крёстный.
Кладу трубку, поправляю сумку на спинке стула и возвращаюсь к прерванному разговору: