СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ
Да, безусловно, вещи имеют свою судьбу. Откуда, из каких недр у меня старая, облупленная коробка, бывшая красивая, обитая внутри порыжевшим шелком и с металлическими застежками?
Коробка эта набита старыми фотографиями. Что в ней хранилось до семнадцатого года? Не знаю, не помню.
Почему, пережив революцию и все войны, она уцелела? Ведь с 19-го года по 25-й я не жила дома: все по колониям, да по детским домам. Ведь в Отечественную войну я уезжала в эвакуацию с одним чемоданом, а в моей комнате жили чужие люди, которые рылись в моих ящиках, пользовались моими вещами, а потом, перед выездом, украли все, что можно было украсть и устроили «нарошный» пожар, чтобы скрыть следы преступления. Мебель и книги — все было обгоревшее. Почему же эта старая коробка с фотографиями осталась цела и невредима? Почему я, когда в 19 лет стала жить одна, ничего не взявши из отцовского дома, кроме книг по искусству и портрета П. К. Хлебникова работы Левицкого, прихватила и эту коробку? Ведь тогда мне казалось, что все, что было до 17-го года, ушло, что все это не мое, что жизнь моя началась не с рождения, а с 19-го года: с колонии.
Я жестоко обращалась с семейными вещами и реликвиями: что-то рвалось, как никогда ненужное, что-то дарилось, отдавалось, что-то терялось и пропадало, что-то и продавалось «в минуту жизни трудную». Почему же уцелела эта старая коробка?
Вынимаю из нее пожелтевшую фотографию. На ней изображены мои старшие брат и сестра: Володя и Нина. Налево маленький мальчик с серым ежиком волос над высоким лбом, с большой не по росту головой, внимательными (даже, пожалуй, умными) косоватыми глазами, а над глазами точные и определенные полоски темных бровей. Концы бровей приподняты. Мальчик одет в матроску и молодцевато пристроился около сестры Нины. Ему года три-четыре. Рядом с ним девочка с таким же ежиком волос, но светлым. У этой девочки воробьиный носик и маленький круглый рот. У нее все круглое на лице, все к центру, а у брата все черты разлетаются за пределы овала. Брат может сию минуту вскочить и побежать. Сестра сидит плотно, как булка из сырого теста. (Меня нет на фотографии, меня вообще еще нет и долго не будет на свете.)
Сохранились разные семейные воспоминания об этих детях. Рассказывали, что мой брат Володя (или Вова, как звали его в детстве) был мальчик умный, занятный. Выучился читать сам, без посторонней помощи, в пять лет. Любил играть один. Все строил из кубиков какие-то города и дома. Потом прятал свою руку в одном из домиков, а другой рукой стучался в него и спрашивал: «то там» (кто там?), и не пускал вторую руку в дом.
Плакал мало. Говорил о себе в женском роде. Знал много стишков на память. Ему говорили:
— Вова, ты знаешь стишок?
— Заю, — отвечал он.
— Ну, скажи.
Принимал позу, делал готовый вид, потом хитро смотрел на маму, на ожидающих гостей и, твердо произнеся «забыля», важно удалялся. И никакая сила не могла его заставить читать стишки при гостях. (Мама очень сокрушалась.)
Был горд. Не любил подарков. И когда дед — или еще кто-нибудь — одаривал его, он не брал и отвечал: «у нас тоже есть».
Говорили, что сестра Нина (на два года младше Володи) была очень толстой и ленивой девочкой. Часто, оседлав брата, заставляла его возить себя, что он и исполнял покорно, воображая себя конем. Рассказывали еще, что семи лет от роду он без памяти влюбился в Тамару Маринич, девочку на один год старше, чем он. Не могу сказать — в связи с отсутствием меня на свете — была ли эта любовь взаимной.
Володю очень любили в семье. Был он долгожданным первым ребенком и чуть не стоил матери жизни, так как родился очень большим (четырнадцать с половиной фунтов). Родился он в доме у деда на Поварской улице, под бой часов, которые и сейчас висят в бывшем кабинете брата, но уже не ходят.
Дедовский же дом с мезонином, к сожалению, рухнул в одну из бомбежек 1942 года. Рухнул не оттого, что бомба попала в него, а просто так — испугался, вздрогнул и рухнул от старости.
Сейчас даже место, где он стоял, я не могла бы найти: так все там заросло новыми домами.
НАШ ДОМ
Мы так редко заглядываем в свое детство, между тем мы родились из него для нашей взрослой жизни. Мы его дети. На долгие, долгие годы мое детство отрезалось от меня. И только теперь, только под старость я снова соединилась с ним и поняла, что мои корни там, в тех далеких годах.
Мой отец был преподавателем литературы и инспектором старших классов Первой московской мужской гимназии, находящейся на Волхонке, дом 16. Тут же жили и мы в казенной квартире.
Три двора с цветными названиями: зеленый, красный и черный были окружены гимназическими корпусами.
Я помню — плотную, тяжелую листву зеленого двора, большое дерево (три ствола из одного корня), росшее посередине сада, и многоугольную скамейку, сбегавшую вокруг него. Помню красивую чугунную решетку, отделявшую сад от улицы, и мерцающий сквозь листву желтоватый фасад гимназии. Зимой зеленый двор пушисто белел, а здание гимназии проявлялось яснее.
Помню суживающиеся переходы от одного двора к другому, почему-то они казались жуткими (проскочить бы поскорее!).
Помню лишенный деревьев колодец красного двора (почему красный?), серую тесноту от гимназической формы во время перемен и опасные снежки, снарядами летающие во все стороны.
Но лучше всего я помню двор с обидным названием «черный». Черным на нем был только черный ход в здание гимназии, все остальное многоцветное. Цветы и деревья росли на этом веселом дворе, а посередине была площадка под названием «треугольник». На этом треугольнике в теплую пору азартно сражались в крокет, а зимой в воздухе повисало ожерелье из разноцветных электрических лампочек над гладью катка. Если в сумерках удавалось прижать нос к окну в столовой, то можно было увидеть, как плавно и невесомо, словно рыбы в аквариуме, катаются на треугольнике старшие дети и с ними мои брат и сестра.
Наш черный двор был подвижен и оживлен — как челноки сновала в погреба и обратно преподавательская прислуга, дворники носили дрова, трусцой семенил в накинутом пальто с ключами в руках эконом Лобанов, гуляли дети, бегали собаки и степенно выходили из своих подъездов направляющиеся на занятия преподаватели.
На этот двор меня иногда пускали гулять одну. Хорошо помню тишину первого снега, обжигающую лицо снежную пыль при свистящем полете санок с огромной ледяной горы в мороз и томительную тяжесть пальто весной.
Помню и подъезд нашего дома. Войдя в подъезд, надо было подняться на второй этаж. Там на площадке были две двери — парадная двустворчатая, обитая клеенкой и красивыми гвоздиками, и одностворчатая кухонная. Эти двери огорчали нашу маму, ей не хотелось, чтобы черный и парадный ходы имели одну лестницу. Но квартира была казенная, хорошая, большая, теплая и — ничего не попишешь — приходилось с этим мириться…