У меня – пять жен, каждая – своя повесть.
Первая – Кара. Аристократка. Осанистая, медлительная, с белой меточкой, ходит важно, с курами не якшается. Выбросит, например, хозяйка мусор – все разом бросаются, копошатся, рвут и хватают. Плебс, шантрапа, быдло. Моя Кара не торопится. У нее есть время. И терпение. Коли зернышко ей суждено – ее дождется оно. Кара содержит себя в чистоте, в достоинстве, на чужих петухов и не глянет, со всяким отребьем спознаваться не станет. Квохчет меньше других. Яйца кладет большие, белые. Настоящая, что и говорить, супруга. Я с ней давно, уже несколько лет, но все еще не знаю май декоамрэ ребецн[10]. Спросишь ее, бывает, о чем-нибудь, а она тебе в ответ: «Кво». А какой смысл это «кво» в себе таит – сто ученых голов не скумекают. Особого влечения я к ней не испытываю, да и она ко мне тоже. Но потомства у меня от нее больше народилось, чем от всех остальных. Каждый год высиживает по две дюжины яиц, не капризничая, со всем справляется, с чем ей, курице, полагается. А когда она перестанет нестись, ее зарежут, вытопят из нее добрый горшочек жиру, бульон получится нежный, ароматный, с большими глазками. Мне кажется, она и не знает, что на свете есть такая штука, как смерть, потому что частенько любит поиграть кишочками своих сестер у забора…
Это Кара.
Цып-Цып – полная противоположность. Рыжая, костлявая, крикливая, прожорливая, похотливая, заводится с ходу – истинно огонь. Передралась со всеми курицами, любит меня саконэс нэфошэс[11], как завидит меня, шмяк о землю – и в стороны крылья. Ждет, раскидавшись. Слаба, если сказать по-вашему, на передок. Но я ей прощаю. Что тут поделаешь – вся дрожит, трепещет, трясется. Яйца несет она мелкие, желток – с кровью. Сколько помню ее – мечется по двору как чумная и верещит. И все вокруг виноваты: та ее клюнула, эта ущипнула, та перышко выдрала, эта лакомого червячка утащила. Пробует летать – того и гляди, ногу сломает. То она на дереве, то на крыше уже. Ночью в курятнике покоя себе не находит, никак не уснет, вертится, всем мешает. Овес ей, видите ли, чересчур колок. Не будь она кожа да кости, давно зарезали бы ее. Хотя и это не жизнь, сама себя поедом ест – из-за кой, кто б спросил, ерунды б?..
Это Цып-Цып.
Чип-Чип – вся дебелая, ни злобы, ни желчи, добра как солнечный день, тиха што голубка, драк как огня сторонится. Малейшая стычка, пустячная заварушка, кидер-видер – и у нее запирается лоно. Любит меня смиренной и скромной любовью, полагает, что я большой охотник до кур, все это молча таит в себе, кудахчет вполголоса и день ото дня толстеет. Не слишком, пожалуй, умна. Приходит ей, скажем, пора на яйца садиться, а яиц нет, так она может и на камешек побелее усесться. Как-то высидела три утиных яйца. Пока утята в воду не лезли, считала, что это цыплята, а как пустились приблудки в луже поплавать – чуть жизни себя не лишила. Сама на берегу, сердце от страха обрывается. Я хотел было ей объяснить, что такое мамзэр, байстрюк, но пойди ты поговори с перепуганной матерью. Чип-Чип почему-то всей душою тянется к Цып-Цып, во всем старается ей помочь, угодить. Но Цып-Цып ненавидит ее. Другая на месте Чип-Чип давно бы этой непризнательной твари зенки выцарапала, а она – все так же добра, дружелюбна и не ждет в ответ ничегошеньки. Что-то есть в ней от высшей духовности, не сама ли Небесная Курица прообраз ее?..
Это Чип-Чип.
Пре-Пре – худшее из куриных созданий, какие я когда-либо видел. Все, что может быть отвратительного в курице, есть у нее. Черна как уголь, худа как щепка, воровка, сплетница, задира, завистница, всех вокруг осыпает проклятьями, интригует и подличает, слепа на один глаз – после семейной сцены с первым мужем, да будет ему свалка пухом. Пре-Пре – всем дать готова поять, и даже чужим петухам, шастает по дворам, копошится на помойках в хламье и отребье, а на голове у нее – у курицы! – петушиный гребень. И голос у нее петушиный. В полнолунье, при полной луне, начинает вопить, точно дыбэк[12] в нее вселился. Яйцо снесет – да сама же сожрет, а то просто так, из подлости расклюет. Сидит наблюдает, как оно медленно вытекает. Я ее ненавижу, эту кошелку мерзостей. Сколько раз себе клялся – с ней не знаться, с этой тварью распутной. Но ведь ей когда надо – вам в глаза заглядывает поминутно, будет клянчить, канючить, пока ей не пригрозишь, стерве, вздрючить… Вообще-то я не драчлив, но этой Пре-Пре от меня достается. Как ухвачу иной раз за чепец – только перья ловите! Пух столбом! Жены мои избегают ее, как напасти: чур-чура – да и врозь. Да и прочие ей товарки желают – хватило б и тысячной доли, – чтоб окочурилась. Поскорей бы уж, что ли. Но всякий раз, как хозяйка намерится отнести ее к шойхету, – нет ее: шляется, шлюха, подонок куриный, где-нибудь на соседском дворе…
Это Пре-Пре.
Квохточка – дочь мне, а про родную дочку отец дурного не скажет. Даже если она ему и жена. Гляжу на нее, и глазам не верится: да когда ж она выросла? Еще вчера, кажется, это был крошечный комочек пуха, только-только из скорлупы, несмышленыш, такая цыплюшечка. И вот пожалуйста – она уже строит вам глазки, знает все куриные штучки, кладет уже яйца, хоть и маленькие. Скоро я стану отцом, отцом своих внуков. Квохточку люблю я всем сердцем, хотя и догадываюсь, что ее-то сердце принадлежит другому, а именно – недоумку тому за плетнем. И что только нашла она в нем, в голодранце распатланном? Впрочем, ни одному петуху не додуматься, что такого в другом петухе нашла его курица. Может, понравилось перо на хвосте, или зубец на гребне, или шпоры на ногах, или просто как волочит он их – вальяжно, небрежно, поднимая над собой пыль. Оно-то, конечно, что для петухов жизненно важно и свято – для кур дело десятое. И наверно, наоборот. С моей Квохточкой я очень нежен, заботлив, но она этого не ценит. Хочу, к примеру, подать ей важный совет, а она слушает меня как кошку мышь. Я ее – как зеницу ока оберегаю, а она знай только и попадает из одной истории в другую. Что делать, новое поколение… Одного лишь хочу: покуда я жив, чтобы жила и она. Что потом – я бессилен. Впрок жизни не напасешься. Я всего лишь петух, персть землицы…
Это Квохточка, в жертву принес бы себя за ее коготок на мизинце.
3
Ваши йодэ-хэйн[13] знают, что «кукареку» – это вера. Религия. А что же еще – не разум же? Но вера тоже бывает разная, разной меры и глубины. И если запасец ее невелик, то чуть что – испарилась. И тогда петуху капец, смотришь – крылья обвисли, гребень побелел, глаза стекленеют. Крик застревает в горле: а во имя чего кукарекать? Во имя кого? Да и долго ль осталось?.. Петухи ведь спокон веку кричат и не остановятся, а какая в том цель? Как задумаешься – тошно становится. Еще, гляди, и расплачешься. Да-да, петухи, это надобно знать, тоже плачут. Вам подслушать бы ночью наш сдавленный стон, когда смотрите кой счетом сон – да сумеете разве вы? Да ведь будь у вас уши мир животных понять, ихни души – вы бы все топоры, все ножи повыбрасывали.