Но это была альбигойская цитадель: слова «катары» я еще не знал. Альбигойцы тогда в моем представлении были отщепенцами, людьми со странными идеями, которые верили в бога зла, противопоставленного богу добра. Во всяком случае, я не видел ничего общего между этими еретиками из иного мира и кельтами, которых я уже в те времена подозревал в неприятной склонности к ереси. Но одной и той же ересью это быть не могло. И когда я, читая поэмы трубадуров, задавался вопросом, что это за таинственная Дама, недоступная и никогда не виданная, которую они воспевают с такой любовью, мне ни на секунду не приходило в голову, что это могло быть иносказание, означающее церковь верующих и совершенных. Поскольку мои склонности тогда были глубоко «монистическими» и я решительно отвергал абсолютное противопоставление добра и зла, для меня тогда было невозможно ощутить близость с этими еретиками-дуалистами. Впрочем, Окситания была очень далека, и силовые линии моего воображения в основном проходили по побережьям Арморики.
С тех пор Монсегюр ушел в самые глубины моей памяти и всплыл из них только в конце шестидесятых годов. Поводом стал переданный по Французскому телевидению драматический очерк Стеллио Лоренци о катарах, не лишенный занимательности и честно рассказавший самой широкой публике об основных событиях трагедии, пережитой населением Окситании в XIII веке, — обо всем, чего не говорили школьные учебники. И прежде всего поразили меня вступительные кадры этой серии, роскошные и величественные: вид — вероятно, с вертолета — на крепость, вознесенную на внешне неприступную гору и при движении камеры буквально вращавшуюся, словно комета, ищущая место посадки в центре взбаламученного мира. А благодаря музыкальному сопровождению, взятому из «Александра Невского» Сергея Прокофьева, эта картина приобретала нечто от чуда, что-то граничащее с галлюцинацией. Я испытал головокружительное впечатление, которое с тех пор меня не покидало.
Я почувствовал, что передо мной пробел, пустота, и это чувство вызвал у меня не только поэтический образ, очень сильный сам по себе, но еще и подоплека этого образа. Заполнить ту пустоту, которую я ощутил, могли только таинственные катары, о которых я ничего не знал и которые вошли в историю на манер кельтов — через посредство легенды. Но как отыскать их следы, как разглядеть в творениях духа, произведениях литературы, изобразительных искусств, архитектуры те черты, которые инквизиторы, остервенело их искавшие, фатально истребили? Я прочитал некоторые работы Рене Нелли; но катарское мышление, которое он воскресил, было столь далеким от моих собственных интересов, что в направлении, которое можно было бы назвать «теологическим», дальше я не пошел. Зато меня околдовывала поэтика трубадуров, и у некоторых из них я пытался найти путь, который привел бы меня в Монсегюр — настоящий Монсегюр, находящийся нигде, но повсюду, идеальное и тайное хранилище воображаемого мною Грааля.
Я многим обязан Рене Нелли. Он познакомил меня с одним из важнейших текстов окситанского Средневековья — «Романом о Джауфре», великолепный перевод которого он опубликовал. Эта архаическая артуровская эпопея, созданная гениальным писателем, дала мне почти все ключи, открывающие тайны легенды об Артуре и Граале. Это фундаментальный текст, замысел которого относится к более раннему времени, чем ставшие ныне классикой повествования Кретьена де Труа и «Ланселота в прозе». Он показал мне тонкие связи между средневековой окситанской культурой и кельтскими традициями. И я признаю, что не раз замечал в этом тексте тени верующих и совершенных.
Но на путь, с которого я уже не мог сойти, Рене Нелли вывел меня прежде всего своим очерком об эротике трубадуров. Я отчаянно пытался установить прочные связи между кельтскими представлениями о любви, воплощенными в легенде о Тристане и в ирландских эпопеях, и знаменитой «куртуазной любовью», которую я предпочитаю называть fine amor [тонкая, утонченная любовь (прованс.)] — такое выражение кажется мне более подходящим по глубинному смыслу. В свете этого очерка то, что раньше казалось мне просто изощренной куртуазной игрой, не противоречащей правилам христианской морали, становилось переплетением архаических ритуалов, мало согласующихся с обычными нормами христианской ортодоксии. Fine amor вдруг приняла странный облик, и от нее отчетливо потянуло запахом серы. Я много раз читал, что на поэзию трубадуров оказал влияние ислам, но то, что я обнаружил в ней, не было, конечно, арабской культурой. По всей очевидности это был дохристианский и доисламский путь посвящения, и я начал думать, что катары были чем-то обязаны ему. Как мы увидим, эта догадка была вовсе не далека от реальности. И этот путь посвящения неоспоримо вел в крепость Монсегюр. Проблема состояла в том, чтобы спроецировать историю катаров на выделенную таким образом схему. Монсегюр казался мне еще очень далеким.
Были и другие знаки, причем один из них очень мне не нравился: это было странное произведение Отто Рана «Крестовый поход против Грааля». Смущало меня не содержание книги: я уже читал и о кельтах в целом, и о Граале в частности куда более невероятные измышления, чем бредни Отто Рана, впрочем, лишь повторявшие бредни более загадочного персонажа — Антонена Гадаля. И не тот факт, что проблемой Грааля или катаров заинтересовался немец: об Отто Ране я по существу не знал ничего, а изыскания, сделанные об этом человеке Кристианом Бернадаком, еще не были опубликованы. Зато легко было понять, что, значит, в тридцатые годы, во времена подъема нацизма, немецкие интеллектуалы, не инакомыслящие, но «официальные», а следовательно, ведущие себя в соответствии с идеологией национал-социализма, что-то искали в Пиренеях, у катаров, а точнее — в Монсегюре. Опять то же самое сближение Монсегюр — Монсальваж. И я знал, что Адольф Гитлер намеревался отметить окончательную победу Третьего рейха исключительной и грандиозной постановкой «Парсифаля» Вагнера. Я также знал, что при рождении нацизма в Германии присутствовали странные феи — более или менее тайные ассоциации с отчетливо оккультными устремлениями, вроде так называемой группы «Туле», ассоциации, которые называли «Полярными» и которые все претендовали на восстановление нордического арийского порядка в противовес средиземноморскому и семитскому космополитизму. Я превосходно сознавал, что Грааль, Грааль Вагнера и Вольфрама фон Эшенбаха, но не кельтский, мог быть символом расовой чистоты: двусмысленность средневекового немецкого текста давала возможность для самых безумных толкований. Но при чем тут катары? Слово «катар» означает «чистый»; …Будьте бдительны…
В этих обстоятельствах, видя, что любое изыскание на тему катаров побудило бы меня рассматривать гипотезы, которые мне противны, так как я по глубокому убеждению резко не приемлю идеологии национал-социализма, я решил покинуть путь Монсегюра. Я не отправлюсь в Пиренеи, которых я не знаю и которые меня не привлекают. Я оставлю в покое катаров, и какое мне дело, что с ними можно связать Грааль. Мой Грааль был в другом месте, и я изо всех сил демонстрировал его — хотя бы в виде загадочной резьбы на затерянной гранитной опоре внутри холма на острове Гавринис в заливе Морбиан. Впрочем, я едва скрывал раздражение всякий раз, когда мне говорили о Монсегюре и о Граале, и вступал в научную дискуссию, доказывая несовместимость дуалистического мышления катаров и монистической системы кельтов. Катары были всего-навсего еретиками, как множество других, только им не посчастливилось найти защиту у столь могущественных государей, какие помогли Лютеру или Кальвину. А Монсегюр — не более чем крепость, взгроможденная на вершину скалы, и во Франции, а именно в Пиренеях и Центральном массиве, таких множество. В Бретани, хоть бретонцы и называют свои холмы «горами», крепостей на вершинах нет. Но есть святилища, часто весьма скромные часовни. Они и привлекли мое внимание, именно на их фундаментах я стал находить следы друидов. А слово «друиды», надо сказать, говорило мне гораздо больше, чем слово совершенные.