Тогда, в уборной, я сделал свои дела, не мучаясь детскими воспоминаниями об отце. Но что-то заставило меня вспомнить об одной давней случайной встрече — и тут я увидел их, Дункана и Джиованну, которые встретились в поезде так же случайно. Откуда взялись эти люди? Куда они направлялись? (А вообще кто-нибудь знает, откуда он взялся и куда идет?)
Вот еще одна ассоциация, еще одно мучительное воспоминание. После той ночи всякий раз, когда мы с женой занимались любовью, само это действо неизменно подталкивало меня на размышления об этих таинственных людях, о Дункане и Джиованне. Они жили во мне; я пытался избавиться от их присутствия, но они очень успешно сопротивлялись всем моим усилиям. «О чем ты думаешь?» — спрашивала жена, и мне приходилось врать, измышлять подходящий ответ — не мог же я ей признаться, что думаю, о Джиованне и пытаюсь понять, к какому типу женщин она относится: к волчьему или кошачьему.
Днем, когда приходится полностью сосредоточиваться на работе, за которую тебе платят деньги, очень просто не думать об этих персонажах (когда работаешь преподавателем, это очень способствует подавлению всякой более или менее длительной мысленной активности). Так что днем они меня не донимали, днем я вообще про них забывал, зато по ночам они возвращались — не каждую ночь, но все же достаточно часто. И всякий раз их история, которая уже покрывала их плотным налетом и потихонечку затвердевала, чуточку отличалась от той истории, что была в прошлый раз. Хотя, может быть, память снова меня подводит. Или же мои персонажи и вправду «зажили собственной жизнью», как любят говорить писатели.
Меня, кстати сказать, вовсе не радовали эти мысли о каких-то чужих жизнях, возникающие то и дело у меня в голове, и особенно — после занятий любовью с женой, когда они не давали мне честно ответить на ее уже ставший обычным посткоитальный вопрос. Потому что когда она спрашивала у меня со вздохом: «О чем ты думаешь?», — я думал о том, как лучше начать свою книгу о предначертанном, и о странных переплетениях судеб, и об искажениях истории; о двух людях, которые встретились в поезде, и о той череде совпадений (разумеется, совершенно случайных, как и во всякой выдуманной истории), что свела их в одном купе. Допустим, я честно скажу жене, какие именно мысли меня занимают; тогда она спросит, кто такая эта Джиованна и с какой стати я собираюсь писать о ней, а не о собственной жене, а потом втянет меня в обсуждение моего прошлого и потребует всяких подробностей, о которых я никогда никому не рассказывал — даже жене я рассказывал о себе очень мало, только тщательно отобранные эпизоды.
Я уверен, что этот роман — во всяком случае, первая, эмбриональная его версия — родился именно тогда, в туалете. За те годы, пока я вынашивал эту историю в себе, она тысячу раз изменилась. Начни я писать год назад, это была бы другая история: Дункан сумел бы докопаться до правды о той ужасной аварии, и Чарльзу Кингу пришлось бы признаться во всем. А если отложить работу над книгой еще на год, то история снова изменится, и, может быть, Дункан с Джиованной все-таки будут вместе — как говорится, сольются в объятиях, — хотя на сегодняшний день я твердо намерен не дать им сойтись. Если я запишу все, что эти несчастные пережили за десять лет у меня в воображении, этого хватит на дюжину книг. Но теперь пришло время выбрать одну из историй и закрепить ее на бумаге. Эта необходимость выбора вгоняет меня в тоску, потому что мне жалко отказываться от других альтернативных сценариев. Это похоже на окончательное прощание с миром прекрасных женщин, когда ты наконец выбираешь одну, с которой тебе предстоит прожить весь остаток жизни. Ты мог бы выбрать другую, она в чем-то была бы лучше, а в чем-то — хуже, но ты уже никогда этого не узнаешь; одно несомненно — с ней все было бы по-другому.
Разумеется, данное наблюдение приложимо ко всем областям нашей жизни: когда выбираешь что-то одно, это значит, что ты отказываешься от всего остального — ты мог бы пойти совершенно иным путем, но ты выбрал именно этот, использовал именно эту возможность и упустил все другие. Выбор — всегда потеря. И это очень печально. Печально, что жизнь непременно должна состоять из потерь и отказов. Как огромное пышное дерево бессчетных возможностей, с которого постепенно, одну за другой, обрубают все ветви, и вот остается лишь голый ствол, и на нем — одинокая ветвь, а на конце этой ветви — еще одна тонкая веточка, окончательный итог человеческой жизни.
Из-за этих мечтаний о воображаемом мире я себя чувствовал самым презренным и вероломным из всех неверных мужей. Поясняю. Когда жена задавала мне свой извечный вопрос «О чем ты думаешь?», мне очень хотелось ответить ей правду: что я пытаюсь придумать, как начать книгу, которую я когда-нибудь напишу, роман о мужчине и женщине, где все началось со случайной встречи в поезде. Допустим, я говорю жене правду, и она улыбается и уточняет — та женщина в поезде, это я? — и тогда мне приходится отвечать: нет, это другая женщина, вымышленная героиня, ее зовут Джиованна. И что потом? Жена надувает губки и затевает скандал, потому что, лежа в постели с ней, я, такая свинья бесчувственная, думаю о другой женщине. Она злится, и обижается, и ревнует, и наша семейная жизнь становится сущим адом, и в конце концов я сдаюсь и обещаю ей выбросить из головы эту придуманную мною женщину, лицо и голос которой по-прежнему не дают мне покоя. В общем, я понимал, что нельзя признаваться жене в этих фантазиях, но, питаясь моим молчанием, они неуклонно росли и крепли в моем сознании, пуская корни все глубже и глубже. Мне очень хотелось рассказать жене все; храбро встретить ее ярость и, может быть, даже насмешку; и, возможно, со временем эти чужие придуманные жизни стали бы ей интересны, как были интересны мне — эти мысли, задумки, мой сладчайший восторг и мое неизбывное бремя. Но поскольку я так и не смог рассказать ей об этом, я не сумел и ответить на главный вопрос: как начать эту книгу, которую я уже видел в воображении, — вполне законченную историю, я знал, что в ней происходит, но не мог это выразить. Если бы я сумел написать хотя бы одну главу, то все остальное пришло бы само собой. Или нет? Как бы там ни было, я не смог сделать этот первый шаг, потому что сначала мне надо было избавиться от сладковатого привкуса вины, которым отдавали мои размышления. Мне нужно было поговорить с женой и рассказать ей все.
И тогда разразилась бы та самая сцена, которую я представлял себе столько раз, перебирая в уме все возможные варианты — что будет, если я расскажу жене о своих фантазиях. Эта сцена жила в моих мыслях примерно так же, как и идея романа, с которой она была связана напрямую. Если бы я сумел рассказать ей все и сделать так, чтобы она меня поняла, тогда я смог бы отбросить все хитрости и недомолвки и приступил бы к работе над ускользающей первой главой. Но за десять лет я так и не решился поговорить с женой начистоту.
И только сейчас — когда я остался один в целом мире — я ясно вижу то самое правильное начало для задуманной мною книги; начало, которое не давалось мне без малого десять лет, а теперь выступило из теней печального одиночества и подарило мне первую улыбку новорожденного младенца.
Мужчина лежит в постели со своей женой; они только что занимались любовью, и это было восхитительно, а сейчас она спрашивает, о чем он думает. Он отвечает, и она не хмурится и не выказывает раздражения. Он говорит, что однажды напишет роман, и они прочитают его вдвоем — когда-нибудь потом, когда они оба состарятся и их перестанут заботить все неурядицы жизни. Это будет роман о двух людях, которые встретились в поезде. Она попросит его рассказать ей побольше об этом романе, и он опишет ей первую сцену: книга начнется с аварии — машина проламывает ограждение скоростного шоссе и падает вниз по склону. А потом она скажет, что ей интересно, что было дальше.