Они узнали, что он пришел, — Лес и ветер в ветвях, Отец-гора встречает Маленькое Дерево песней. Они не боятся его, они знают: У него доброе сердце, Они поют: «Маленькое Дерево, Ты не одинок!» Даже глупышка Лэй-на, Дурачась, журча и играя, Бежит по горам и лепечет: «Слушайте все мою песню! К нам пришел новый брат: Маленькое Дерево брат наш, Маленькое Дерево с нами». Поет олененок, Ави-Усди, И Мин-е-Ли, перепелка, И даже ворон Каду: «У Маленького Дерева храброе сердце, И в доброте его сила. Маленькое Дерево, ты никогда Не будешь одинок».
Бабушка пела, плавно покачиваясь в такт, и я слышал, как говорит ветер, а горный ручеек, Лэй-на поет обо мне всем моим братьям.
Я знал, что Маленькое Дерево — это я, и мне было хорошо оттого, что меня так любят и мне так рады. Я уснул. И я совсем не плакал.
Путь
Целую неделю вечерами, под треск сосновых сучьев в очаге и мерное поскрипывание кресла-качалки под ее легким телом, бабушка пела за работой; кривым ножом она разрезала оленью кожу и тонкими полосами оплетала швы — она шила мне высокие мокасины. Когда они были готовы и вымочены в воде, я надел их мокрыми и ходил взад-вперед по дому, пока они не высохли на ногах и не стали мягкими, как пух, легкими, как воздух.
В то утро я поспешно оделся, застегнул куртку на все пуговицы и только потом натянул мокасины. Было темно и холодно — и так рано, что даже предрассветный ветер еще не шептал в ветвях.
Дедушка сказал, что возьмет меня с собой на высокую тропу, но только если я проснусь, и что будить меня он не станет.
— Утром мужчина встает по собственной воле, — сказал он торжественно и без улыбки.
Но собирался дедушка почему-то так шумно, с бабушкой говорил так громко — что-то даже стукнулось о стену моей спальни, — что я проснулся. Я был на дворе первым, и когда он вышел, я уже ждал в темноте среди собак.
Дедушка был заметно удивлен.
— Ты уже здесь?
— Да, сэр, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал не слишком гордо.
Вокруг нас прыгали собаки. Дедушка указал на них пальцем.
— Вы остаетесь дома, — объявил он, и старая Мод завыла, а остальные жалобно заскулили и поджали хвосты. Но за нами не побежали. Сбившись в стайку на поляне, они стояли и грустно смотрели нам вслед.
Я уже побывал на нижней тропе, которая вилась вдоль ручья, повторяя изгибы и петли ущелья, пока в конце концов не выходила на луг, где у дедушки был сарай, и где он держал мула и корову. Но сегодня мы собирались на высокую тропу, ту, что от развилки уходила вправо и вверх по склону и, петляя с ущельем, взбиралась выше и выше на гору. Я семенил вслед за дедушкой и все время чувствовал, как поднимается тропа.
Но, как и говорила бабушка, я чувствовал еще Другое. Мон-о-Ла, Мать-Земля, вошла в меня сквозь мокасины. Я чувствовал, как у меня под ногами она вздымается и подталкивает, прогибается и уступает… чувствовал жилы корней, пронизывающие ее тело, и ток крови-воды глубоко внутри нее. Она была тепла и упруга, она качала меня на груди — как и говорила бабушка.
В холодном воздухе мое дыхание превращалось в облачка пара. Ручей остался далеко внизу. Ледяные зубцы усеивали голые ветви деревьев и сочились водой, а еще выше на тропе был лед. Серый свет понемногу теснил темноту.
Дедушка остановился и указал на землю чуть поодаль:
— Вот, видишь? Индюшачья тропа.
Я опустился на четвереньки и увидел следы: небольшие отпечатки, похожие на тонкие черточки, лучами расходящиеся от середины.
— Теперь, — сказал дедушка, — сделаем ловушку.
Он сошел с тропы и отыскал ямку, оставшуюся от сгнившего пня. Мы ее расчистили: сначала разгребли листья, потом дедушка достал длинный нож и разрыхлил мягкую, как губка, землю, и мы стали выгребать ее руками и разбрасывать среди листьев. Когда яма стала такой глубокой, что я не мог из нее выглянуть, дедушка меня вытащил, и мы приволокли ветви, чтобы ее накрыть, а поверх ветвей насыпали листьев. Потом дедушка прорыл длинным ножом наклонную дорожку от индюшачьей тропы до самого дна ямы. Он достал из кармана пригоршню красной индейской кукурузы и разбросал по дорожке, еще горсть бросил в яму.
— Теперь идем, — сказал он и снова вышел на высокую тропу. Под ногами у нас потрескивал лед, похожий на сахарную глазурь. Гора против нас стала ближе, а ущелье внизу превратилось в узкую щель, и на самом ее дне ручей был, как клинок стального ножа, глубоко прорезавший горы.
Мы сели на груду листьев в стороне от тропы. В тот же миг первый луч солнца коснулся края горы по ту сторону ущелья. Дедушка вытащил из кармана печенье из кислого теста и оленину, дал мне. Мы стали есть и смотреть на горы.
Солнце явилось на вершину как взрыв и выбросило искрящийся, сверкающий ливень. Обледенелые деревья заискрились так ярко, что стало больно глазам, и сверканье волной покатилось вниз по склону, вслед за отступающей перед солнцем ночью. Трижды прозвучал хриплый крик разведчицы-вороны: известие о нас.
И тут гора дрогнула и вздохнула, и от каждого нового ее вздоха в воздух поднимались небольшие клубы пара; она гудела и бормотала, пока солнце вызывало деревья к жизни, и их ледяные доспехи таяли.
Дедушка рядом со мной смотрел и слушал, как рассветный ветер заводит в ветвях насвист, и с ним нарастают звуки.
— Она оживает, — сказал он тихо, не отрывая глаз от горы.
— Да, сэр, — сказал я. — Она оживает.
Я знал, что в этот миг мы с дедушкой делим понимание, которого не знает большинство людей.
Тем временем темнота отступала все дальше вниз и добралась уже до небольшого луга, тяжелого от травы, сияющего в лучах солнца. Луг клином вдавался в склон. Дедушка указал мне рукой: в траве возились и прыгали, выискивая корм, перепела. Потом он указал вверх, в ледяное синее небо.