Обед длится долго. У Жонкьера плохие зубы, Вильбер страдает язвой двенадцатиперстной кишки. Он так часто говорит о своей язве, что она превратилась в четвертого — невидимого — сотрапезника и заняла стул по правую руку от меня. Жонкьер пьет вино, попеременно бордо и бургундское. Как истинный дегустатор, он никогда не упускает случая расхвалить качество напитка, не обращая внимания на желчные протесты Вильбера.
— Прошу меня простить, старина! — извиняется Жонкьер. — Все время забываю, что вам нельзя пить… Ужасная досада!
Он разыгрывает эту репризу практически за каждой трапезой. Они ужасны — оба, но я еще упомяну их в моем повествовании, поскольку каждый призван сыграть свою роль в решении, которое я, возможно, приму. Пока же я хочу одного: описать без малейших прикрас — к чему прикрасы? — из чего, с позволения сказать, складывается мой день. Моя ироничность вызвана тем обстоятельством, что день этот бессодержателен, он являет собой абсолютную пустоту, своего рода стерильное, мертвое пространство, где я хожу по кругу, ступая по своим собственным вчерашним, позавчерашним — и так до бесконечности — следам…
Перед кофе наступает черед лекарств. Вильбер с видимым отвращением набирает препараты из коробочек, флаконов и тюбиков, расставленных на столе наподобие костяшек домино.
— И как вам только удается ничего не перепутать? — интересуется Жонкьер.
Вильбер не отвечает — он вынул из уха наушник слухового аппарата. Всякий раз, устав от нас, бедняга укрывается в раковине своей глухоты. Вильбер священнодействует, отключившись от мира. Он смешивает порошки, делит таблетки, растирает их, с брезгливым выражением лица выпивает содержимое стакана, долго вытирает усы (при этом мы имеем сомнительное удовольствие лицезреть его похожие на кости зубы), потом аккуратно смахивает в ладонь крошки и отправляет их в рот. Наконец приносят кофе. Жонкьер встает.
— Увы, мне… никакого кофе — приходится помнить о давлении.
Все знают «цифры» давления Жонкьера, он похваляется ими, пожалуй, даже больше, чем орденом Почетного легиона. Я пью кофе с ложечки, чтобы продлить удовольствие. На меня накатывает легкая благостная сонливость. Вильбер набивает трубку и закуривает, рассеянно глядя перед собой. Его тоже наверняка одолевают мысли о том, как провести вторую половину дня. В июне день тянется бесконечно… Люди думают, что время однородно и один час всегда равен другому. Какое заблуждение! С двух до четырех время просто застывает: не для всех — дамы трещат без умолку и без устали, но для меня эти два часа просто мука мученическая.
Я удаляюсь к себе и ложусь, надеясь, что сон поможет преодолеть «ничейную землю», простирающуюся между обедом и ужином. Надежда так и остается надеждой. В «Гибискусе» живут старики, у каждого свои хвори и немощи. Я страдаю бессонницей. Для человека семидесяти пяти лет невозможность проспать дольше трех-четырех часов — тяжкое испытание, а неспособность вздремнуть до ужина и вовсе невыносима. Кажется, вот он, сон. Чувствуешь его первые легкие объятия, а потом вдруг погружаешься в состояние холодного безразличия и бессильной злобы. Это отравляет жизнь. Остается одно — предаваться мыслям о прошлом.
Нужно расслабиться, нырнуть, как делают ловцы губок, — и вот они, воспоминания. Одни щетинятся иголками, как морской еж, другие обволакивают сладостным ароматом, как нежные цветы. Человек не властен над воспоминаниями. Иногда ко мне возвращается детство, и я вижу старые лица моих бабушек, играю с давно умершими товарищами, но длится это недолго: образ Арлетт вытесняет их из памяти (не образ — призрак, ведь я не знаю, что с ней сталось). Мне было шестьдесят, ей — сорок восемь. Эти цифры терзают меня днем и ночью. Я задыхаюсь, хотя кондиционер работает исправно, и встаю, не долежав даже до трех часов.
Вильбер вернулся к себе — я слышу его крысиное шарканье. Стены в нашем доме толстые, но мой слух обострен, как у любого истерзанного бессонницей человека. Скрипнуло кресло: должно быть, мой сосед решил почитать. Он получает кучу научных журналов, изучает их и даже подчеркивает отдельные места красным карандашом. Иногда этот ужасный человек даже берет «прессу» с собой в столовую и читает за едой! Интересно, как ему удалось получить лучшую в «Гибискусе» квартирку, окнами в сад и на восток? Я откровенно ему завидую! В его распоряжении имеются спальня, кабинет, туалетная комната. Мечта, да и только. Моя квартира не меньше, но окна смотрят на улицу и выходят на запад, так что приходится терпеть шум и мириться с нестерпимым солнечным светом. Я подал заявку — так, на всякий случай; все мы смертны, Вильбер в том числе. Если его не станет, директриса немедленно удовлетворит мой запрос, но, боюсь, ждать придется долго: несмотря на язву, Вильбер — крепкий старикан.
Четверть четвертого. Время слегка качнулось. Попробую применить технику ста шагов. От прикроватной тумбочки до книжного шкафа — 17 шагов. Вполне достаточно, чтобы придать объемность мечтам. Мечтать стоя совсем не то, что мечтать лежа. Из мешанины мыслеобразов рождаются доминанты. Я ясно осознаю, что имею все основания отказаться от нынешней абсурдной жизни. Единственный выход — покончить со всем чисто, точно и даже элегантно, на манер Монтерлана.[3]
Я хожу от стены к стене. Исчезнуть! Что это значит? Ничего особенного, я просто опережу события — ненамного, на несколько лет. Покончить жизнь самоубийством в моем возрасте — значит выиграть время. Окружающие назовут этот поступок мужественным, скажут, что причина в моем чувстве собственного достоинства или гордыне. Чушь! Все дело в скуке. Я умираю от скуки, я измучен, истерзан, изъеден скукой, как старая, подточенная термитами балка. Пока не знаю, когда решусь, но ядом уже запасся. Именно наличие орудия самоубийства дает мне силы перетаскивать себя из одного дня в другой. У меня впервые появилось ощущение свободы. Я сам назначу день и час.
16.00. Самое трудное позади, как будто небо прояснилось и гроза ушла за горизонт. Возможно, у меня и впрямь неустойчивая психика, как утверждает мой психотерапевт. Я непоследователен и способен одновременно желать смерти и выселения Вильбера из вожделенной квартиры. В противоречиях я чувствую себя вольготно, как рыбка в волнах. Привилегия возраста: принимать себя таким, какой я есть. Если мне взбредет в голову выпить чаю со сконами,[4] к чему отказывать себе в маленьком удовольствии, пусть даже оно и вступает в противоречие с усталостью от жизни?
Теперь можно спуститься в бар, перекинуться с Жанной парой ничего не значащих слов, напомнить ей о лимоне, вдохнуть аромат лакомств — мадленок, птифуров, вафель… Все это прелюдия, предвкушение последующего действа — размеренного, со вкусом чаепития у открытого окна с видом на кипарисы и синее небо. Это мое обычное место. Здесь у каждого есть свое «намоленное» место, и не дай бог кому-то занять чужое.