Джуд рос в своего рода временной капсуле взаимной привязанности, в живописной картине, не свойственной пятидесятым, – прокопченный дед с глазом дикаря и драка с его атавистическим протеже, обнаженным до пояса, с грубой покрасневшей кожей, прилипшей к мускулам, точно мокрая рубаха. Эрве Эрве решил тренировать Джуда – велел рубить дрова в количестве большем, чем они могли использовать или продать. Беги, кричал он, показывая на гору. Каждое утро, несмотря на негодование жены, он заставлял внука выпивать кувшин парного молока, и Джуд с бурчащим животом отправлялся за дедом на взвешивание.
По мере того как фиолетовые ссадины сменялись выбитыми зубами, фингалами и огромными шишками на лицах их сыновей, кулачные бои развлекали местных все меньше. Скоро заговорили так: да знает ли он, что времена уже не те? Он что, думает, так будет продолжаться вечно? Рождение Джуда совпало с окончанием войны, но электричество появилось в деревне только несколько лет спустя. Линии электропередач протянулись над горами и картофельными полями, так что когда крестьяне махали мотыгами, гудение проводов отдавалось в их костях.
Вскоре появились торговцы с новыми хитрыми штуковинами, и дети сбегались изучать пышное содержимое пластикового пакета или позволяли металлическим волшебным палочкам оставлять синяки на руках. Происходило нечто невинное, над временем разливался свет, будущее обещало стать лучше.
Когда Джуду и Иза-Мари исполнилось десять лет, бабушка шокировала всю деревню и кюре: она заявила, что ее посетил призрак сына – некогда самого любимого, того, кто бесследно исчез на западе. Она бесстрастно сказала, что где-то на просторах англоговорящего мира у нее есть другие внуки, которых она должна спасти. Как Эрве Эрве ни старался обуздать безумие, однажды ночью она ушла, забрав, не считая ползунков и поношенных платьиц, только вязанье и денежную заначку, и после чего ее и след простыл.
Такое предательство разгневало Эрве Эрве, и он запил. Чем неистовее он предавался пьянству, тем сильнее отбивались от рук его сыновья и дочери. Бабушка Джуда своим средневековым рвением держала дом в узде, и в ее отсутствие уже никто не мог умерить аппетиты.
Вскоре даже младшие тетки и дядья Джуда кто умер, кто сбежал, кто женился. Дом зарос грязью. Одежду не чинили. Пока Джуд и Эрве Эрве работали, Иза-Мари читала или училась, клеила в тетрадки картинки из старых церковных журналов или вешала на стены священные образы: миссионеров, невинных домашних животных и обращенных дикарей со шрамами на блаженных круглых физиономиях. Время от времени заходили две замужние тетки, перемывали всем косточки на кухне, немного убирали и уходили, оставив миски с яичницей, жареной ветчиной и картошкой; все это Джуд и Эрве Эрве ели холодным на завтрак, обед и ужин. Весной к ним переехала другая тетка с четырьмя детьми – после того как на побережье к северу от деревни ее муж погиб под бревнами, скатившимися с перевернутого воза. Дом почти пришел в порядок – горячая еда, запах выпечки, разносолы на любой вкус. Даже Иза-Мари осмеливалась выходить из комнаты и помогать. Джуд топтался рядом с ней, тренируясь застегивать подгузники и пудрить попки. Он стал добрее, ходил в школу, где учился складывать буквы, пучил глаза, соображая, куда девать руки, когда читаешь книгу. Он научился писать свое имя и под присмотром Иза-Мари постоянно упражнялся в этом. Летом на столе появлялись цветы, а в пирогах – ягодная начинка. В февральские метели Иза-Мари одаривала всех валентинками: к бумажному сердцу она приклеивала кровоточащего Христа, молящуюся Мадонну или женские туфельки из каталога «Итон». Но Эрве Эрве ударялся в запои все чаще. Осенью тетка с четырьмя детьми уехала. Возобновились визиты двух оставшихся – засохшая яичница, обугленная ветчина. Они курили в кухне и травили байки: пьяный отец спал сразу с двумя дочерями, женщина случайно выпила отбеливатель и родила альбиноса.
Иза-Мари возвратилась в безмолвие своей комнаты. Цветы на столе засохли, в почерневшей воде гнили стебли. Джуд наблюдал за тетками, стоя в дверях. Он вспоминал неудержимый, невинный смех детишек. А что до этого?
Старуха с челюстью, похожей на колун, держала его за воротник, когда оттирала ему лицо. Единственная память о материнской любви.
Вскоре после этих событий Джуду минуло пятнадцать. Эрве Эрве брал его с собой на странствующие ярмарки и после закрытия торгов стравливал на пропыленных площадках со взрослыми мужчинами. Местные, помнившие высокого, с огромной челюстью шотландца-туриста, полагали, что Джуд пошел в отца. Еще когда мальчик только начинал ходить, его невозможно было свалить – он тут же вскакивал, будто неваляшка. Эрве Эрве отлично его тренировал. Старик повышал ставки, промывал царапины спиртом, отпивая из бутылки, и советовал прикрывать подреберье и солнечное сплетение. Единственной нежной чертой в облике Джуда были густые пушистые ресницы, унаследованные от матери, неуместные на красной роже кулачного бойца, но никто никогда над ним не подшучивал. Джуд весил уже двести двадцать фунтов.
И хотя Джуд исполнял дедовы наставления, отлично дрался и никогда не проигрывал бои, его величайшей любовью оставалась сестра. Он присматривал за ней с тех пор, как начал ходить. Если над Иза-Мари подшучивали или бранили ее, он был тут как тут, приближался вразвалку подпрыгивающей походкой, а его избитое лицо туманилось немигающим неподвижным взором. Его пугали только разговоры теток о болезненности девочки, то, как они цокали языками, когда сестра выходила из комнаты. Она часто болела и не росла – бледная девочка с зелеными глазами лани и робкими жестами. В церкви она молилась, наклоняясь низко-низко, будто хотела обнять саму себя, и часто сидела, греясь на солнышке, и казалась спящей, или стелила одеяло в теплом свете из окна. Тетки объясняли такую тягу к теплу наследием южных наклонностей отца-туриста, чего не было в Джуде. В нашем климате она долго не протянет, уверяли они.
Однажды днем Джуд, скрытый в темноте смежных комнат, подслушал разговор теток, обсуждавших время, когда детей отдавали другим. Тетки вспоминали, что если в семье было слишком много ртов, то одного ребенка усыновлял сосед с бесплодной женой. Семьи, где нужна была девочка на кухню или мальчик для изучения ремесла, обращались к тем, кто страдал от избытка детей. Иногда детей одалживали на время, с условием, что ребенок вернется, как только старшие покинут семью. Случались даже явные сделки, обмен на телегу или пилу. Тетки вспомнили детей, которых отдал Эрве Эрве, – Жан-Феликса, Мари-Анж.
Эта когда-то распространенная на полуострове практика уже несколько устарела, но Эрве Эрве, стыдившийся карликов, все же к ней прибегал. Тетки смеялись. Он мог напоить соседа, соврать о возрасте, заявив, что шестилетнему всего четыре. Все знали, что он избавлялся от барахла.
Постепенно незамысловатой душой Джуда овладел страх: он решил, что, пока он работает в поле или потрошит рыбу, дед может отдать Иза-Мари, словно мешок картошли. Хотя они весь день напролет работали молча, иногда, напившись, Эрве Эрве цедил несколько слов, и Джуд прислушивался изо всех сил. Эрве Эрве бормотал про Les États[2], о сыновьях, ушедших с тысячами других в поисках лучшей жизни, и дочерях, уведенных туристами. Même ta mère[3], говорил он Джуду. Он плевался и проклинал иностранцев, забравших все – рыбу из Святого Лаврентия, деревенских девушек… Джуд слышал байки про туристов. Для их завлечения лавочники доставали с чердаков ткацкие станки и прялки и усаживали за них специально нанятых девушек, наряженных в старинные чепцы и платья. Мужчин нанимали ловить треску или разделывать ее на публике, демонстрируя, как это делалось в старину. Но Джуд даже не подозревал, что глупые богатые туристы могут быть опасны для Иза-Мари, что кто-то из них может остановиться и засунуть ее в багажник машины, как спущенное колесо.