Как бы ни восхищала меня продуктивность американских экологических историков, но именно на конференциях по истории окружающей среды (enviromental history) в США я как никогда ясно осознал, что в эту историю необходимо включить опыт Старого Света: вместо культа «дикой природы» вспомнить об устойчивости древних культурных ландшафтов, вместо изучения образов индейцев проанализировать институциональные традиции (см. примеч. 4). Моему многолетнему собеседнику Франку Укёттеру (см. примеч. 5), который безжалостно разделался с первым вариантом рукописи этой книги, я обязан мыслью, что основной ключ к подлинно серьезной истории окружающей среды находится в различных институциях и организациях. Прежде я противился подобным взглядам.
Я и сам не раз высмеивал стандартные шаблоны и неразрешимые противоречия экологической истории: с одной стороны, постоянный рефрен «все это уже было…» (сведение лесов, хищническое разграбление недр, загрязнение рек), с другой – гимны древней гармонии человека и природы у индейцев… С одной стороны, пессимистичная «История человечества как история уничтожения природы», с другой – ревизионистская концепция «Человек как эпизод в вечной эволюции природы»: противоположные позиции до сих пор существуют независимо друг от друга. Однако у этого дискуссионного дефицита есть свои причины. Эмпирические исследования в большинстве своем заняты узкой тематикой, так что до фундаментальных вопросов дело просто не доходит. И это еще раз подтверждает, что пришло время попытаться написать всемирную историю окружающей среды так, чтобы использовать в ней мудрость, вынесенную из леса, пусть даже при этом неизбежны бесчисленные промахи и прорехи (см. примеч. 6).
Предисловие к русскому изданию
Предисловие к немецкому изданию этой книги начинается с кошмарного сна, который приснился мне перед тем, как я приступил к работе. Странное совпадение, но когда я собирался писать предисловие к русскому изданию, мне вновь приснился страшный сон, отразивший мои тяжкие раздумья о том, как представить книгу русскому читателю. Мне снилось, что я брожу по гигантскому строению, которое в некоторых местах кажется ярко расцвеченным и пышно украшенным дворцом, в других – ветхой развалиной, а в целом производит впечатление безвыходного лабиринта.
За день до этого я, вооружившись классическим трудом Дугласа Уинера по истории охраны природы в Советском Союзе, уединился в одной из городских саун. Когда я зашел попариться, банщик, разыгрывавший русского и усердно махавший вениками, напустил такие клубы горячего пара, что я не выдержал и сбежал – я явно не дорос до такого «русского образа жизни». Вскоре после меня из парилки выскочила дама, русская немка – банщик сказал ей, что веники только что поступили из Чернобыля, и она не уверена в том, что это шутка. Конечно, это была шутка. Экологический историк, как тот банщик, сегодня легко впадает в цинизм. Однако цинизм ни к чему хорошему не приведет.
Обилие образов и фантазий, которое обрушивается на человека, размышляющего над темой «природа» как элемент в русской истории, впечатляет и вполне способно напугать того, кто жаждет внести в них хоть какой-то порядок. Меня это обескураживало в работе уже над первым изданием данной книги. Нет нужды отрицать: Россия – это ее слабое место. В годы между 1997-м и 1999-м, когда я над ней работал, на Западе было очень мало литературы по экологической истории России – даже меньше, чем по экологической истории Индии, Японии, Китая… Главный редактор «Вопросов истории» уверял меня тогда, что и в самой России положение с источниками не намного лучше. Правда, в Германии потоком шла литература о Чернобыльской катастрофе. Но экологическая история в том виде, в каком я ее понимаю, не должна быть простым придатком экопротестов, сплошной историей катастроф. Она должна исследовать элементы тысячелетней коэволюции человека и природы. Некоторые западные источники считали очевидным, что Чернобыль послужил катализатором распада Советского Союза. Действительно, в пользу этого существуют веские аргументы, и тем не менее немецкий экологический историк Юлия Обертрайс с полным правом указывает на то, что и эта причинно-следственная связь еще ждет своего исследователя.
К моей радости, с некоторого времени и в России стали появляться эколого-исторические исследования. Лучшее, что я могу пожелать себе от издания моей книги на русском языке, – чтобы оно послужило этому пробуждению, придало ему новые стимулы. При этом я ни в коем случае не рассчитываю на то, что мои высказывания о России будут восприняты как окончательные. Совсем напротив, моей целью является экологическая история без догматизма. Не следовало бы слишком быстро судить о том, что такое «хорошо», а что – «плохо»; ведь экологическая история имеет дело с непреднамеренными последствиями человеческих действий.
Уже сам гигантский размер России склоняет к обобщениям. В этом кроется опасность. И не только потому, что общие высказывания часто бывают банальны, но и потому, что в отдельных случаях они приводят к ошибкам. Лет 15 назад я ориентировался на саркастическое замечание русского историка Василия Осиповича Ключевского о своеобразном таланте традиционного русского крестьянина «истощать землю» и цитировал его в главе об американских фермерах, которым сам отец-основатель Соединенных Штатов приписывал такой же «талант». Однако осторожно! Суждение Ключевского могло отражать точку зрения аграрных реформаторов его времени. Аграрное хозяйство, малоприбыльное с современной точки зрения, не обязательно было экологически пагубным и совсем не обязательно вредило человеческому самочувствию – так что, вполне возможно, стремление к крестьянству, свойственное в старости Льву Толстому, было не только проявлением сельской романтики. И если в южнорусских степях плуг – что кажется доказанным – усиливает эрозию почвы, то это еще не означает, что в более северных землях будет происходить то же самое.
От российских коллег я слышал, что хотя в России существует общенациональное и местное сознание, при этом совсем не развито сознание региональное. Если это правда, то первостепенной задачей экологической истории могло бы стать привлечение внимания к региональным особенностям, что могло бы также принести пользу и политическим экологическим инициативам. Не случайно в охране природы чаще всего вперед выходят небольшие страны, где при возникновении экологических проблем лучше просматриваются связи между причиной и следствием. «Россия слишком велика, чтобы выработать у себя экологическое сознание», – жаловалась мне лет 10 назад коллега из России. Даже в Соединенных Штатах экологическое сознание, как правило, имеет региональный характер: в штатах Новой Англии оно совсем иное, нежели в Орегоне или Калифорнии. Экологические инициативы, которые не только состоят из высоких слов, но и имеют практическую значимость, имеют по большей части региональную подоплеку. Смысл глобальной экологической истории состоит, с моей точки зрения, не только в том, чтобы способствовать международному взаимопониманию в экологической политике, но и в том, чтобы посредством сравнения выявлять самобытность и своеобразие множества микромиров. То, что в русском языке слова «родина» и «природа» имеют один и тот же корень, должно что-то значить.