И все чаще разбредаются парами изнуренные пляской грешники, все чаще находят приют у кладбищенских надгробий. Точно бешеные псы рвутся из черных балахонов их так и не раскаявшиеся тела. В сторону летят бутафорские черепа.
А виноват во всем ветер. Это он смущает на закате покой семинаристов. Он наполняет воздух кисло-сладким ароматом. Так пахнет далекое море или спящая под летним дождем женщина.
Но самые заметные следы беспокойного ветра обнаружились в Италии. Достаточно сказать, что у Антонио дель Поллайоло[4], писавшего Мадонну для монахов Сан-Джеронимо, кисть вырвалась из рук и сама заскользила по полотну. Дерзко мечтая о новых чувствах, формах, красках, изобразила она красавицу Симонетту Веспуччи с обнаженной грудью. И тут же испугалась, поспешила нарисовать рядом символ зла — змею. Змея же, играя, обвилась вокруг шеи Симонетты и застыла прелестным ожерельем.
И то был не единственный случай. Во второй половине апреля 1478 года у молодого живописца Сандро Боттичелли полотно вдруг стало заполняться нежными полунагими юницами. Они славили танцем приход поры цветения. «Non c'e piu religione»[5], — ворчали, крестясь, усатые монахини монастыря Святой Безнадежности.
Дикая кошка срывалась в прыжке с карниза старого готического собора. И все это видели.
Запад не просто задыхался, он бился в предсмертных судорогах. Напуганные правители спрашивали друг у друга совета. Нужны были срочные меры.
Куда выпустить пар из готового взорваться котла агоний и скованных страстей? На Юге весь Магриб и славные земли Андалусии заняли мусульмане со своим сильным и гордым, как ятаган, богом.
Не даст себя в обиду и древний православный мир Московии.
Бессильной оказалась церковь. Дюжинами возвращались миссионеры из земель Ислама, из Центральной Азии. Измученные, высохшие, как урюк, задирали они порой прямо на глазах у папы свои ветхие рясы и являли взорам жалкую картину: ягодицы с вырезанными на них стихами из Корана, с изречениями типа «Аллах велик. Мы тоже готовимся к Судному дню».
Константинополь перешел под власть турок. Это стало последним ударом. Папа Сикст IV скорбно возвестил владыкам Запада: «Плотная стена ятаганов движется на нас, простерлась она от Кавказских гор до южной оконечности нашей излюбленной Испании…»
Не с кем было торговать прежде сильным купцам. Умирали, задыхаясь в тесноте, мультинациональные компании. С гневным нетерпением взывали о помощи кланы Берарди, Ибарра и энергичный предприниматель из Антверпена Ван дер Дине, семейства Негри, Каттанео, Спинола, Будденброки из Любека, судовладельцы Ганзейского союза и каталонские ткачи во главе с Пуигом. Они знали, что способны на гораздо большее. И обзывали моряков трусами, астрономов — невеждами, королей — скаредными и ленивыми тугодумами. Доставалось и феодальной знати. «Дайте нам простор! Драгоценную древесину! Рынки! Специи и слоновую кость Востока! Довольно терпеть проклятых турок в Mare Nostrum[6]!»
Запад погибал, жадно тянулся к своему мертвому солнцу, пытался воскресить засохший жизненный нерв, уже похороненный праздник. Во мгле монастырского подвала нащупывал он статую греческой богини (которую кто-то когда-то выбросил в море). Люди, утратившие плоть, почти не оставляющие тени, искали себя.
Запад — старая птица Феникс — из душистых поленьев коричного дерева складывал костер для последнего воскрешения.
Ему нужны были ангелы и сверхчеловеки. И рождалась с мятежной силой секта ищущих Рай.
Июньский полдень. Горы Кастилии плавятся в прозрачных языках пламени. Потрескивают скалы под ударами неумолимого солнца. Спит в тени кустарника с открытыми глазами, как ящерица, пастух. Недвижно сидят на ветвях воробьи. Их манит водоем, но, вспорхнув с дерева, можно изжариться на лету.
Слышится голос Изабеллы Трастамары:
— Пошли, пошли, самая пора!
Только дети снуют туда-сюда в сонном мадридском Алькасаре. Да босые и полуголые стражники играют в мус[7]у крепостных стен. То и дело льют они из бадеек воду, чтобы хоть чуть прибить к земле раскаленную пыль.
Маленькая принцесса Хуана, прозванная Бельтраншей[8], всюду имеет шпионов и знает, что затевается что-то важное и плохое. Ее юная тетка Изабелла Трастамара — враг. Хуана не даст себя обмануть и спешит за остальными. Даже в жару не расстанется она с королевскими атрибутами: найденной в старом сундуке тяжелой зеленой мантией, конусообразной, точно у феи из сказки, шляпой с тюлем, который окутывает ее всю, — до кончиков кожаных башмаков на пробковой подошве, украденных в будуаре у легкомысленной матушки, большой охотницы до моды. Она кричит Изабелле:
— И я вот тоже пойду! И не думай, не спущу с тебя глаз. — От бешенства она шепелявит…
Изабеллу сопровождают восемь графов (старшему десять лет). Жаль, но проделать все тайком не удастся. На ней довольно короткая туника, из-под которой — к ужасу придворных дам и монахинь-прислужниц — выглядывают узенькие панталоны с кружевами из монастыря святого Иосифа Вечно Тоскующего. Настоящая baby-doll: веснушчатая, белокурая, прелестная. Волосы собраны сзади в хвост.
Изабелле нравится вдруг замереть — слегка расставив ноги, выгнув спину, откинув голову назад — и медленно провести рукой по волосам. Пусть все любуются ее чуть оттопыренным соблазнительным задом. Дерзкий придворный поэт Альварес Гато не преминул записать в потайную тетрадь:
У нее задок,
как сырок.
А грудки,
как незабудки.
Монахини шипели:
— Ах, какая девчонка! Какая девчонка! Разве принцессе пристало вести себя так!
Теперь же Изабелла шагает впереди всех. В руке у нее длинный голый прут, сорванный у пруда — там, где водятся жабы.
Один за другим текут каменные коридоры. Все погружено в полумрак.
Здесь, в Кастилии, знают: всякий свет таит в себе жару.
Они проходят через дворцовую трапезную. Сильный чесночный дух напоминает о съеденном накануне барашке. Кое-кто растянулся прямо на мозаичном полу и спит, блаженно впитывая телом его прохладу.
— Т-с-с! — приказывает Изабелла. А Бельтранша в ответ:
— Кто ты такая, чтобы говорить мне «т-с-с»! Я — принцесса!
Вот перед ними весьма скромный королевский оружейный зал. Он больше говорит о прошлом, нежели о настоящем: шпага короля-деда, арбалеты с истрепавшейся тетивой, что-то похожее на мушкеты. Траченные молью головы огромных кабанов — их мясо так кстати пришлось когда-то в котлах с ольей[9]. Ведь охота была в те времена не столько изящной забавой (в подражание Бургундии и Британии), сколько способом раздобыть пропитание.