Костюм — тело
Наше уважение к костюму сохранилось с тех времен, когда он не только описывал своего хозяина, но и заменял его. Наряд был нательным геральдическим щитом, по которому опытный взгляд читал биографию владельца — кем бы он ни был. В хэйанской Японии, скажем, пушистого кота наградили правом носить головное украшение пятого разряда.
Пережиток этого иерархического символизма — ярлык изысканного модельера. Он греет нас заемным теплом чужой славы, скрытой от постороннего взгляда. Впрочем, не всегда. Когда такие вещи были внове, Алла Пугачева вывернула воротник своего пышного платья, чтобы показать телекамере бирку от Версаче, еще не понимая, кто кому оказывает честь.
Массовое общество, однако, не терпит ничего штучного. Исключительные преимущества аристократического костюма, некогда охранявшиеся палачом и законом, демократия сделала достоянием тех, кто недостаток фантазии восполняет тщеславием. На масачуссетском острове Мартас Вайнярд, где раскинулось поместье Кеннеди, продавались майки с вышитой собачкой. Узнав, что в них ходят гости президентского клана, туристы не успокоились до тех пор, пока вожделенный пес не стал заурядней дворняжки.
Редкость, как гласит безжалостный к снобам парадокс, тиражируется в первую очередь. Цена неповторимости — экстравагантность, не имитирующая безумие, а граничащая с ним. В поисках подобного один из лучших журналов мод докопался до баронессы, носившей юбку из пивных банок, но она плохо кончила.
Спасаясь от банальности, роскошь прячет себя в теле. Речь не идет о пошлости флоридского загара, жалких ухищрений диеты или впрыснутой в щеку улыбке. Даже вечная молодость, обретенная под ножом хирурга, — всего лишь паллиатив в борьбе с природой и временем. В настоящей цене то, что достается страхом и потом. Дорог наряд из доблести, которой дарит головоломный спорт, вроде сольного воздухоплавания, неводного поло или полярных экспедиций.
Пока одни, украшая дух, укрощают тело, другие украшают его. Дерзкая исследовательница наших нравов Камилла Палья называет мышцы доспехами современных рыцарей, превративших в латы собственную плоть. Самые упорные из них достигают предела заработанной красоты, копируя собой знаменитые статуи. Выжимая из тела то, что греки высекали из мрамора, новые Пигмалионы возвращаются к тому нетленному идеалу, которым была нагота, слишком благородная, чтобы нуждаться в заемном искусстве.
Интерьер — среда
Не было в Америке домов богаче тех, что назло европейской знати настроили себе первые миллионеры в курортной деревушке Ньюпорт. Ими обуревала обычная у молодых вера в то, что красота продается — и оптом, и в розницу. Свезя на дачу все, что поддается перевозке, Асторы и Вандербильты так стремительно разочаровались в достигнутом, что от запустения и разорения их пенаты спасли зеваки, искренне принимающие Ньюпорт за музей.
Сумма не складывается из частностей, а прорастает в них, на что новому редко хватает времени. Никакой дизайн не справится с тем изъяном интерьера, который определяется дефицитом нажитого. Антикварная, технократическая или футуристская фантазия — это всегда роскошь, взятая на прокат у чужого вкуса. Своим может быть лишь то, что любишь, а такое редко двигается.
Самое дорогое принадлежит всем — море, горы, воздух, которым не так часто лакомятся жители мировых столиц. Лучшее — либо природа, либо искусство, хорошо бы и то, и другое.
Не удивительно, что нью-йоркские богачи скупили столько усадьб в Тоскане, что ее называют итальянским Манхэттеном. Как объяснил один переселенец, «даже я не могу купить Уффици, где меня ждет Боттичелли». Не его одного, конечно, но жить между шедеврами Бога и человека — далеко не последняя из доступных нам радостей.
Размывая границу между своим и чужим, бесценный пейзаж растворяет упрямую материальность недвижимости. Его начинающееся за порогом пространство неисчерпаемо и редко. В мире, где даже свинарники вырастают в небоскребы, осталось не так много мест, от которых не хочется отрываться.
Роскошь — это не дом, а вид из его окна — на лесное озеро, непуганых оленей, венецианскую лагуну, серую Мойку, голый фьорд с влажным языком океана.
Вещь — имя
Чем дороже вещи, которыми мы обладаем, тем сложнее ими владеть, не говоря уже — пользоваться. Это как бриллиантовые зубы глупого брата старика Хоттабыча. Обладание раритетом требует забот, которые сами по себе — высокое искусство. Китайские «литерати», развившие в себе шестое чувство антиквариата, любовались редкостями по часам и календарю — скажем, в полнолуние на заснеженной башне.
В нашу эпоху все сводится к страховке. Хорошей картине нужна такая рама, что ее не устроишь без отряда полиции. Жить с ней все равно, что с опасным преступником. Охраняя сокровище, становишься его тюремщиком. Выбравшие свободу предпочитают стены музеев своим собственным. Однако, расставаясь (на время или навсегда) с дорогой вещью, они не остаются в накладе. Даря бесценное, филантроп зарабатывает на сделке. Ведь искусство прокладывает кратчайший путь в бессмертие — не только для авторов, но и для владельцев. Идя им навстречу, американские музеи, созданные без помощи налогоплательщиков, охотно приносят историю в жертву тщеславию. Даже «Метрополитен», лучший музей Нового Света, выстраивает свои коллекции не только по хронологии, но и по именам дарителей.
Деньги по своей природе текучи, как время. Они приходят и уходят, повинуясь капризам, которые делают экономику скорее искусством, чем точной наукой. Лучше всего о непостоянстве этой стихии знают те, кто умеют ею управлять. Как сказал стальной король Меллон, основавший Национальную галерею в Вашингтоне, «каждый хочет связать свою жизнь с тем, что он считает бессмертным». Пристроиться к гению — значит расписаться на полях истории, купив вечное за временное.
Кто бы помнил Мону Лизу, если бы муж не заказал ее портрет одному способному художнику?
Коммуникация — общение
Билл Гэйтс, который играет в нашей мифологии ту же роль, что Гарун аль-Рашид в сказках «Тысячи и одной ночи», построил в Сиэттле дом будущего. Оснащенный самыми современными коммуникациями, этот диджитальный замок позволяет своему хозяину связаться с любой точкой планеты — и околоземного пространства, если там найдется с кем поговорить. Оно и понятно: раньше о важности чиновника судили по числу телефонов на его столе. Связь, и правда, связана с властью, но не твоей, а над тобой. Теперь уже невидимые эфирные провода пеленают нас, как паутина муху, по натяжению которой ее всегда можно найти. Подразумевается, что раз ищут, значит, нужны. Чтобы убедиться в своей необходимости, мы готовы ходить на короткой привязи.
Еще хуже, что коммуникационные сети симулируют общение, заменяя полноценную личность ее протезом. Замечали, что по телефону мы кажемся глупее, чем в жизни? Ведь настоящий, а не иллюзорный контакт включает в себя много такого, о чем мы, пока прогресс не приучил нас к эрзацу, и не догадывались. Это — и взгляд, и молчание, и жест, и гримаса, а главное — еще не открытое наукой, но знакомое каждому «биополе», вступив в которое мы постигаем другого или ненавидим его.