Фанни невозмутимо отклонила его предложение: не обижая Герца, она просто дала понять, что ей хорошо и так. Из ее слов не явствовало, что у нее есть любовник, так же как нельзя было подозревать ее в случайных связях. Она жила в тишине и покое: играла с приятельницами в бридж, ухаживала за матерью, с которой они жили в многокомнатном номере, по-прежнему захаживала в английскую чайную или сидела на террасе, прежде чем уйти к себе, чтобы заняться своей внешностью и возвестить тем самым конец дня. Она была теперь почти швейцаркой, как он сам был почти англичанином, но их детство оставило свой след. Именно поэтому он был так рад, что часть их существа осталась неизменной. Глядя правде в глаза, он понимал, что она никогда бы не сменяла Нион на Лондон. Он принял отставку, отобедал вместе с Фанни и ее матерью за их обычным столиком и на следующий день отбыл домой. Ни для кого из них в этом визите не было ничего необычного. Он вернулся домой, в пустую квартиру, пообещав держать с ними связь. И выполнял обещание, но писал редко, будучи не в силах соотнести полную, неторопливую женщину, какой стала Фанни в зрелом возрасте, с нею же, темноволосой и темноглазой, какой помнил ее в юности. Вот почему он был более чем счастлив встретить ее во сне, в сохранности, без изменений. Даже во сне он ею не обладал; пусть нетронутая, невинная — он хотел, чтоб было так, или просто сознавал, что так установлено и быть по сему. В душе он до сих пор оставался юношей, даже мальчиком, для которого взрослость явилась неожиданностью и никогда не переставала его тяготить.
Оглядываясь назад, даже тот приезд в Нион — свой единственный приезд — он считал не лишенным определенного шарма. Это касалось не оказанного ему приема, а предпринятого им шага. Ведь он был тогда еще сравнительно молод и способен принимать решения или, может быть, верил в удачу больше, чем обычно позволял себе верить. Несмотря на отказ Фанни, у него осталось ощущение авантюры, поступка, продиктованного импульсом, а это в его глазах было сродни героизму. Для них обоих этот отказ был окончательным. Он понимал, что больше никогда ее не увидит. Он писал ей, сообщая семейные новости, какие были, но она отвечала скупо. Наконец пришло письмо, где говорилось, что мать ее нездорова и что сама она выходит замуж — два логически связанных факта. Ее новый муж был немецкий бизнесмен; они познакомились в отеле, где он останавливался на отдыхе, и, как того следовало ожидать, она вместе с ним уезжает в Германию, в Бонн. У нее, судя по всему, не было никаких терзаний по поводу этого возвращения. Она была уверена в своей защищенности, все же остальное ее не волновало. Но такого уж свойства был ее шарм — полнейший эгоизм. И за этот же эгоизм ей приходилось расплачиваться. Она уже не была юной красавицей, которая льет слезы для того, чтобы ее желаниям пошли навстречу. Он не винил ее. Послал ей поздравительное письмо, и на этом переписка оборвалась. Он не знал ее нового адреса, отказался от нее символически, равно как и эмоционально. Он больше ничего о ней не знал: как ей живется, да и, собственно, жива ли она еще. Год спустя после ее последнего письма он послал для чего-то открытку по старому адресу, в «Бо Риваж». Ответом было молчание, как он и предполагал.
Возвращаясь мысленно к сегодняшнему сну, детали коего он все так же ясно видел мысленным взором, он задумался о том, что все было поправимо — а может, ему так только казалось. Ему часто снились родители, но во сне он не воспринимал их с тем усталым нетерпением, как в жизни, и мог с полным правом считать, что он худо-бедно их пережил. В этих снах он вновь становился нежным, любящим мальчиком, способным сносить постоянные жалобы матери, покорность отца, узурпаторскую надменность Фредди, с неизменной приветливой плакатной улыбкой он пытался облегчить всем жизнь. Какую гигантскую часть своей жизни он убил на эту попытку! Облегчать жизнь ему, казалось, было на роду написано, особенно облегчать жизнь Фредди, для которого он сделался едва ли не опекуном, хоть и был младшим братом. Как он восхищался Фредди и его скрипичными подвигами! Как ненавидел их задним числом! Сколько он помнил, Фредди всегда почитали за гения, главным образом родители, но он и вправду играл невероятно легко и его нетрудно было уговорить выступить. Его юный возраст и поэтическая внешность легко производили впечатление на агентов и устроителей концертов, и вскоре ангажементы Фредди стали приоритетом в их маленьком семейном кругу. Играл он хорошо — однако, ограничиваясь несложными популярными произведениями (Сарасате, Сен-Санса), снискал известность лишь как новое имя, юное дарование, чьи способности могут развиться, а могут и не развиться. Впрочем, подвели его не способности, а скорее темперамент. Он не был создан для концертной сцены, которую ему прочили родители, и заработал нервное расстройство, дрожание в правой руке, а когда его будущее лопнуло, как мыльный пузырь, внушил себе полную недееспособность, которая со временем стала неотвратимой. Все это усугубилось после переезда из Берлина в Лондон, где их отец нашел работу в музыкальном магазине; посещения больницы или пансиона отнимали все свободное время, время, которое Юлиус мог бы потратить на учебу. Но со сменой языка и учебного заведения с учебой у него так и не заладилось, и уж во всяком случае она не была приоритетом. Приоритетом был Фредди. Удивительно, почему Юлиусу никогда не приходило в голову это оспорить.
Все уже прошло, все закончилось, и он выжил. Выбираясь из кровати, Герц подумал, что и у этой медали тоже две стороны. Выжить — означает сдать времени ту свою некогда юную сущность, а время дает суровые уроки. Только те мгновения, которые удалось уберечь от времени, согревали душу, но никому не дано их выбирать. Тем не менее сон на мгновение вернул ему его самого в юности. Каким он был быстрым, каким чистосердечным! Он уже не помнил, как тогда выглядел, но знал, что обладал приветливой улыбкой уверенности, померкшей ныне с годами и опытом. Не осталось тех, кого можно было бы одарить ею, и все же временами она по-прежнему устремлялась вперед него, словно анонс его будущего взаимодействия с чем бы то ни было. Он знал, что он один, что он должен вытащить себя из постели и налить себе чашку чая, чтобы подготовиться к очередному тоскливому дню. Этот умиротворяющий ритуал не приносил никакой награды, частенько сопровождался вздохом и, хуже того, был назначен к пожизненному исполнению. Герц, хотя и был платежеспособен и, насколько это возможно в его возрасте, здоров, понимал, что его перемещения во времени и пространстве скоро закончатся, что он останется в своем маленьком доме, который он себе создал, до тех пор, пока не угаснет вдали, как он надеялся, от равнодушных глаз. Уже не тот, что прежде, но не сказать, чтобы заметно ослабевший, он по-прежнему мог убедить любого, кого это могло заинтересовать, что еще вполне жизнеспособен. Сторонний наблюдатель сказал бы, что он неплохо сохранился для пережитка. Но сердце его по-прежнему терзала боль за те зрелые годы, что прошли в заботе, годы имени родителей и Фредди. Их смерть не закалила его настолько, чтобы он был готов к собственной. Даже в самые настоящие выходные его не покидало чувство скорби, поскольку он знал, что обязательно вернется в самое средоточие скорби: к скорби своих убитых горем родителей, к скорби свиданий с Фредди — сначала в больнице, потом в частной лечебнице и наконец в том продуваемом всеми ветрами квакерском особняке, наполовину отеле, наполовину реабилитационном центре, — где он, точнее, оба они, томились до самой смерти Фредди. Ему казалось, что воспоминания об этих визитах не оставят его и в могиле. И та и другая смерть были вызваны естественными причинами, и все же от каждой веяло ужасом. Не столько смерть их, сколько жизнь вызывала сожаление, да еще вся та тщетная любовь, которая не смогла скрасить их кончину.