Дождавшись темноты, я прокрался в дом. Окна наших домов мы заколотили досками, тут я менять ничего не стал и решил посмотреть, чем я располагал. Припасов, полезных в такой ситуации, было немного. Воды — кот наплакал, несколько банок тушеной фасоли фирмы «Хайнц», полдюжины свечей, спички — вот и все. Но я не беспокоился. Надо было продержаться всего несколько дней, пока я не найду Агату. И тогда найдется все остальное. Агата должна убедиться, что она заблуждалась и что я не сбежал — вопреки ее предсказаниям. Однажды прилетит большой белый самолет, появится в небе, как ангел, и, забрав вас всех, улетит восвояси — вот так она говорила. Но уже после первой ночи у меня душа ушла в пятки. Я понял, что совершил ошибку, и не желал теперь ничего иного, кроме как исчезнуть из Кигали. Я знал о самолете компании «Эйр Франс», который должен был вывезти в следующее воскресенье последних европейцев. В нем буду сидеть и я. Вместе с Агатой. С моим садовником Теонестом я отправил ей записку на авеню Молодежи. Я паковал вещи, не сомневаясь, что она придет. Этот кошмар останется в нашей жизни эпизодом, над которым мы скоро будем смеяться. Но она не пришла. И я остался в особняке Амсар. Сто дней я провел там, и подчас мне кажется, что я все еще сижу в тех стенах, и меня опять охватывает страх, я слышу крики, стрельбу, разрывы гранат, опять чувствую голод и жажду.
Теонест более или менее регулярно снабжал меня водой, приносил немного вареного риса, а иной раз и бутылку пива. Ко мне он относился хорошо, при том что других не жаловал, но тогда я об этом не знал. Мы играли на веранде в туфи, он сообщал мне новости о событиях на фронте, о потоках беженцев, иногда пересказывал какие-нибудь слухи, к примеру о том, что Агата покинула город или ухаживает в военном лагере за ранеными — каждый раз это звучало по-иному. Достоверным было лишь то, что в один из первых дней апреля в дом, где проживала вся ее родня, попал снаряд. Никто, однако, не знал, был ли при этом кто-нибудь убит или ранен.
Среди руин ютились беженцы с севера, и если днем я поднимался на крышу, то мог видеть за болотами по берегам Ньябугого позиции повстанцев. Они наступали, приближаясь к столице. Правительственные войска контролировали лишь центральные холмы с казармами жандармерии, военным лагерем и министерствами. Никто не сомневался в том, что удержать Кигали они не смогут. Временное правительство покинуло столицу вскоре после того, как был сбит самолет президента, и защищать войскам было, в сущности, некого и нечего. Оборонялись они лишь с одной целью: чтобы отряды ополченцев могли продолжать свою работу.
И Давид умолкает на этом месте, окидывая взглядом свое жилище, словно в следующее мгновенье кто-то может показаться в сгущающихся сумерках.
Но у меня были другие проблемы. Случалось, что Теонест не появлялся целыми днями, а когда приходил, то обычно приносил немного риса в маленькой миске и горсть сушеных бобов. Я размачивал их в банке и ел прямо сырыми. Для сбора дождевой воды ставил кастрюли в сад, но выходить туда в те дни было противно. Более чем противно. Там пахло, как вокруг скотомогильника на Жаворонковом поле, помнишь? Туда выбрасывали дохлых кошек и свозили коров, не переживших первого отела. Вот так же пахло в саду, только гораздо сильнее. Было такое ощущение, что ты сам сидишь в одной из ванн, куда в те годы складывали падаль. Поначалу меня рвало чуть ли не каждую минуту. Пахло даже в доме, и дождевую воду я пил через силу. Я слышал разговоры о трупах, плывших по Ньябаронго, и меня преследовала мысль, что вместе с испаряющейся речной водой в воздух поднимается и вода, из которой по большей части состоим и мы — люди. Небо проливалось трупной водой, и я много дал бы за возможность ее прокипятить.
Голод и жажда были не самой большой напастью — ею была темнота. Ровно в шесть часов вечера на землю разом опускалась ночь и накрывала меня, как нечто материальное, как черный платок или выплеснутый из ушата деготь. Ближайшим видимым источником света были звезды, и будь я путником, ищущим ночлега, то держался бы их — Проциона в созвездии Малого Пса, Рас Альхаге в созвездии Змееносца. Я не экономил, запас свечек вскоре иссяк, и я проводил ночи в полной темноте. Каждый вечер меня словно погружали в бочку с чернилами, и, когда через двенадцать часов — ни минутой раньше и ни минутой позже — всходило солнце, я оставался черным пятном, ходячей глыбой застывшего вара. Я не решался взглянуть в зеркало, боялся увидеть свое лицо с приставшей к нему тьмой — как с угольной пылью под глазами у горняков, выходящих после смены из забоя.
Мы не были созданы для этих ночей — я и все другие сотрудники дирекции. Мы родились в зоне сумерек. Нам нужны плавные переходы, требуется полумрак, мы зависим от ритмов светового излучения. Они сопровождают нашу жизнь — неярким солнцем в начале осени, резкими тенями, как в апреле. В наших широтах нельзя сказать наверняка, что сейчас — еще утро или, может быть, уже полдень. Когда начинается ночь и когда она кончается? Мы движемся в пределах смутного, нечеткого, там же, в двух градусах широты южнее экватора, солнце не дарит тебе ни грана свободы. Ночь падает, как гильотина, — без сумерек, лишь едва заметное пошатывание огненного шара на небе говорит о том, что дню вот-вот придет конец. Природа поворачивает выключатель, не давая тебе ни секунды отсрочки, не позволяя полусвету длиться и полминуты. С первого же мгновения царит непроглядная, бесспорная темнота. Она-то и изматывает европейцев. Порой мне казалось, будто я лежу в недрах земли, будто сижу в зловонном чудовище, рыгающем, громко выпускающем газы, а те, в свою очередь, исходят из проглоченных им людей. Шумы ночного боя меня не беспокоили — наоборот, они мне были знакомы. В конце концов мы с ними выросли, не так ли, говорит Давид и встает.
И я вспоминаю колонны танков, двигавшихся по шоссе в горы, грохот залпов из гаубиц, треск пулеметных очередей на полигоне. Если ты растешь в городе, где есть гарнизон, как это было с Давидом и со мной, то игрушки у тебя конечно же с оружейного склада. Например, батарейки к рации с напряжением в сто два вольта. Кусочком изоляционной ленты мы соединяли их парами и бросали в стайки гольянов. Рыбки всплывали брюшком вверх, мы доставали их из воды и кидали на берег, где они приходили в себя, беспомощно дергаясь, пока к серебристым брюшкам не прилипала галька. Мы не знали, что делать с уловом: гольяны были слишком мелкими и не годились ни для ухи, ни для жарки. Иногда карманными ножичками мы сдирали чешую, приоткрывали жабры, отсекали плавнички. Случалось, сдавливали так, что из тельца брызгали кишочки. А бывало, в порыве великодушия, бросали обратно в озеро.
Он встает, включает конфорку под кастрюлей и, пока еда греется, ставит на стол тарелки и кладет рядом ложки с вилками. Помещение освещается только маленькой, пожелтевшей от жира лампочкой возле вытяжки, и потому мир за окном выглядит теперь синим. А снег все идет и уже накрыл подоконник белым руном. Давид берет половник, и я вижу, как на столе появляется рубец, купленный у мясника в готовом виде. Лучшего рубца он никогда не ел, уверяет Давид, прежде чем налечь на еду; свою порцию он поглощает с почти неприличным аппетитом. Я ожидал, что после всего пережитого он станет вегетарианцем, однако он ест не только мясо, но даже требуху, ест коровий желудок, и я спрашиваю себя, не хочет ли он дать мне таким образом что-то понять, не намекает ли на свою конституцию, на крепость здоровья, на то, что вся эта история, какой бы ужасной она ни была, не мешает ему уплетать рубец с красным соусом.