Что касается меня, то сегодня я считаю скуку самой благодатной почвой для развития воображения, зато в те времена, конечно, я просто считал мессу наиблагодатнейшей почвой для скуки. Никогда бы не подумал, что в церкви со мной может случиться что-то неординарное. Не думал — до того самого воскресенья.
Едва зазвучала входная, как на меня накатила дурнота. Мне чудилось, что все вокруг качается — алтарь, орган, Иисус на кресте.
— Перестань так надрывно вздыхать, Луи, из-за тебя ничего не слышно!
Строгое замечание матери вкупе с этим цепким полуобмороком вызвало в памяти слова, которые папа как-то вечером шепнул ей: „Преподобный Фантен испустил последний вздох“.
Отец был врачом и потому знал все формулировки, в каких объявляют о кончине. Сообщая на ухо матери о чьей-нибудь смерти, он выбирал наиболее подходящую — „отдал концы“, „скоропостижно скончался“, „испустил дух“, „мирно упокоился“. Последнее выражение нравилось мне больше других: я воображал, что оно приносит меньше горя.
А вдруг я тоже сейчас умираю?
Откуда человеку известно, что значит умирать, пока он по-настоящему не умер?!
А вдруг мой следующий вздох станет последним? В ужасе я затаил дыхание и, повернувшись к статуе святого Роха, мысленно стал молиться ему: он ведь исцелял умиравших от чумы, значит, может спасти и меня.
Настало следующее воскресенье, а я даже думать боялся о посещении мессы — я был совершенно уверен, что на сей раз смерть меня не обойдет. Однако, сев на скамью, которую раз в неделю занимало наше семейство, я обнаружил, что не чувствую дурноты, внушавшей мне такой страх. Напротив, мне было хорошо, я с удовольствием вдыхал запах дерева, свойственный этой церкви, и все прочно стояло на своих местах. Мой взгляд снова нашел свою точку опоры — он был направлен на Анни, на ее волосы, скрывавшие от меня ее лицо. И вдруг я все понял: на прошлой неделе она пропустила службу, и именно ее отсутствие повергло меня в то кошмарное состояние. Наверняка она лежала дома с холодным полотенцем на лбу или занималась живописью, избегая резких движений. Анни часто мучили жестокие приступы астмы, чему все мы завидовали, так как они избавляли ее от кучи неприятных обязанностей. Ее фигурка, еще сотрясаемая иногда легким кашлем, возвратила всему окружающему прежнюю реальность и основательность. Она запела — вообще-то веселой по натуре она не была, и я всегда удивлялся тому, как она, встрепенувшись, оживляется при первых же звуках органа. Тогда я еще не понимал, что пение подобно смеху: в него можно вложить все, даже печаль.
Большинство людей влюбляются, когда видят свой „предмет“, меня же любовь коварно застигла врасплох: Анни вошла в мою жизнь, когда ее не оказалось в поле моего зрения. В тот год мне исполнилось двенадцать лет. Она была на два года младше — на два года без нескольких дней.
Поначалу я любил ее, как любят дети — на глазах у всех. Мысль о встречах наедине даже не приходила мне в голову, я еще не достиг возраста, когда хочется разговаривать. Любил просто чтобы любить, а не для того, чтобы стать любимым. Мне достаточно было пройти мимо Анни, и я уже чувствовал себя счастливым. Я таскал у нее ленты, зная, что она побежит за мной вдогонку, с бесстрастным видом вырвет их у меня из рук и так же бесстрастно повернется и уйдет. Самое бесстрастное лицо на свете — это лицо обиженной девочки. Она неловко вплетала в волосы эти узенькие полоски материи — именно они первыми и натолкнули меня на мысль о куклах в мамином магазине.
Моя мать держала в деревне галантерейную лавку. После уроков мы с Анни шли туда — я к своей матери, она — к своей, та просиживала в этой лавке полжизни, отдавая вторую половину шитью. Однажды, когда Анни проходила мимо полки с куклами, меня внезапно потрясло ее сходство с ними. Кроме таких же ленточек в волосах у нее было, как и у них, неестественно белое, прозрачное личико. Тут мое воображение разыгралось вовсю, и я осознал, что до сих пор видел ее кожу только на лице, шее, руках и ногах, остальное скрывала одежда. Другими словами, в точности как у этих фарфоровых красоток! Иногда, наведываясь в кабинет к отцу и проходя через приемную, я видел там Анни. Она всегда приходила на прием одна, без родителей, и выглядела совсем крошечной в широком черном кресле. На ее лице горели яркие пятна румянца — следствие приступов астмы, — и никогда ее сходство с куклами так не бросалось в глаза, как в эти минуты.
И наоборот, фарфоровые куклы наводили меня на мысли об Анни, и я их воровал. Но, притащив потом к себе в комнату, я неизменно переживал тяжкое разочарование: их волосы оказывались то слишком курчавыми, то слишком гладкими, глаза — слишком круглыми и оловянно-зелеными, и ни у одной не было таких длинных ресниц, как у Анни: задумываясь, она приподнимала их кончиками пальцев. Эти куклы, как, впрочем, и живые люди, никак не могли быть чьей-нибудь точной копией, но я все равно злился на них, уносил на озеро, привязывал камни к ногам и безо всякого сожаления смотрел, как они идут ко дну, уже лелея мысль завладеть следующей, в надежде, что она окажется более похожей.
Озеро было глубокое, и купаться разрешалось только в нескольких безопасных местах.
В тот год центром вселенной были мы с Анни. Вокруг происходило много разных событий, но мне все было глубоко безразлично. В Германии Гитлер стал рейхсканцлером, а нацистская партия — единственной политической партией. Брехт и Эйнштейн эмигрировали из страны, где уже строился Дахау. Ох уж эта наивная детская убежденность, что от Истории можно спрятаться!»
* * *
Сперва я пробежала это письмо по диагонали, и мне пришлось вернуться к началу, перечитать целые фразы. После маминой смерти мне никак не удавалось сконцентрироваться на том, что я читаю: какая-нибудь рукопись, которую я раньше проглотила бы за одну ночь, теперь требовала от меня многодневных усилий.
Нет, это явная ошибка: я не знала никакого Луи, никакой Анни. Я взглянула на конверт: странно — и адрес мой, и имя мое. Значит, у меня есть однофамилица. Этот самый Луи наверняка скоро поймет, что ошибся. В общем, я не стала ломать голову и взялась за другие письма — настоящие письма с соболезнованиями.
Как и положено хорошей консьержке, мадам Мерло верно оценила поток моей корреспонденции и добавила к нему записочку от себя: если мне что-нибудь понадобится, я могу смело к ней обращаться, она всегда к моим услугам.
Думаю, мне будет не хватать мадам Мерло куда больше, чем моей нынешней квартиры. Даже если я перееду в другую, попросторней, тамошняя консьержка вряд ли станет относиться ко мне так сердечно. Но я уже не хотела никуда переезжать. Лучше не дергаться, забиться под одеяло в этой постели, в этой «студии», от которой еще неделю назад меня просто тошнило. Я не знала, где взять силы, чтобы перетащить на новую квартиру всю свою жизнь, но выбора не было: теперь мне требовалась еще одна комната. Да и документы я уже подписала и задаток внесла, так что через три месяца кто-то въедет сюда, на мое место, а я окажусь там, на месте кого-то другого, а тот другой — на месте кого-то третьего… Ну и так далее. Менеджер из службы переездов сказал мне по телефону: «Это давно известно: если пройти по всей цепочке, рано или поздно неизбежно вернешься к самому себе». Я бросила трубку. Мне плевать было, к кому я там вернусь, к себе, не к себе, я хотела только одного — вернуться к матери. Мама была бы счастлива, узнав о моем переезде, она не любила эту мою квартирку, заглянула сюда всего один раз. Я так и не поняла почему. Впрочем, мама всегда отличалась странностями.