— Она не ест, — сказала Рапбан, — она не знает, что делать с грудью. Может, Судьбой ей предназначено умереть от голода.
Мамтаз закатила глаза:
— Поест утром. А пока поешь ты. Иначе тоже по велению Судьбы умрешь от недоедания.
И Мамтаз улыбнулась, глядя на золовку, на ее грустное личико, полное скорби и по поводу того, что уже было, и по поводу того, что еще будет.
Но и наутро Назнин не взяла грудь. И на следующий день. Еще через день она выплюнула сосок и хитро что-то пробулькала. Рапбан, которая всегда любила поплакать, снова не удержалась от соблазна. Приходили люди: тети, дяди, братья, племянники, племянницы, родственники по мужу, женщины из деревни и — Банеса. Волоча согнутые ноги по утоптанной грязи хижины, акушерка подошла к девочке:
— Знавала я одну малышку, которая не брала грудь у матери, зато сосала молоко у козы. Конечно, малышка была из моих. — Она улыбнулась, показав черные десны.
Пару раз приходил Хамид, но ночью спал снаружи на чоки[4]. На пятый день, когда Рапбан, не в силах этого вынести, стала молить Судьбу поторопиться с решением, Назнин схватила ртом сосок, и в грудь Рапбан вонзились тысячи раскаленных игл, и она закричала от боли и облегчения.
Взрослея, Назнин часто слушала притчу о том, «как была предоставлена собственной Судьбе». Только благодаря мудрому решению матери Назнин выжила и превратилась в широкоскулую и осторожную девочку. В борьбе с собственной Судьбой кровь становится жиже. Иногда, впрочем почти всегда, исход известен заранее. Назнин ни разу не усомнилась в правильности притчи о том, «как была предоставлена собственной Судьбе». Она и в самом деле благодарила мать за негромкую храбрость, за обильно омываемый слезами стоицизм, который наблюдала каждый день. Хамид повторял (отводя глаза в сторону): «Твоя мать святая женщина. И все ее семейство святое». Поэтому, когда Рапбан наставляла дочь смириться разумом и сердцем, принимать милость Бога, быть настолько безразличной к жизни, насколько жизнь безразлична к ней, Назнин спокойно и внимательно слушала, откинув голову и опустив челюсть.
Росла Назнин до смешного серьезной.
— Как поживает моя драгоценная? Еще не разочаровалась, что осталась на этой земле? — спрашивала Мамтаз, если они не виделись несколько дней.
— Мне не на что тебе пожаловаться. Я все рассказываю Богу, — отвечала Назнин.
Раз нельзя изменить, то надо принять. И раз ничего нельзя изменить, то все надо принимать. Это был главный принцип ее жизни. Основа существования, закон внутреннего мира; заклинание. И когда ей исполнилось тридцать четыре и она была уже матерью троих детей, один из которых умер, когда рядом с мужем-неудачником суждено было появиться молодому и требовательному любовнику, когда впервые в жизни она не смогла ждать, пока будущее приоткроет завесу, когда ей самой пришлось это сделать, она была поражена собственной силой, как ребенок, который, взмахнув рукой, нечаянно попадает себе в глаз.
Через три дня после ухода Банесы в мир иной (на тот момент ей было сто двадцать лет и ни годом больше) у Назнин родилась сестра Хасина, которая никого не слушала. В возрасте шестнадцати лет, не в силах справиться с собственной красотой, она сбежала в Хулну с племянником владельца лесопилки. Хамид накручивал себя, представляя, что скажет преступнику при встрече. Шестнадцать жарких дней и холодных ночей просидел он возле двух лимонных деревьев, обозначавших вход в поселок. Все это время он только и делал, что кидался камнями в бродячих собак, рыщущих в мусорной куче по соседству, и высматривал свою дочь-шлюшку, чью понурую голову он бы тут же отрезал, если бы разглядел, как она возвращается домой. Ночью Назнин лежала и слушала, как по гофрированной жести крыши стучит дождь, и вздрагивала, когда ухала сова: каждый раз ей казалось, что кричит не сова, а девушка, в чью шею вонзаются наточенные зубы. Хасина не пришла. Хамид вернулся к своим рабочим на рисовые поля. И догадаться, что он потерял дочь, можно было только по взбучкам, которые он устраивал им по самому незначительному поводу.
Вскоре на вопрос отца, не хочет ли она посмотреть на фотографию мужчины, за которого в будущем месяце выходит замуж, Назнин покачала головой и ответила:
— Я рада, папа, что ты выбрал мне мужа. Надеюсь стать такой же хорошей женой, как мама.
Но, уходя, случайно запомнила, куда отец положил фотографию.
Так уж получилось, что Назнин увидела его лицо. Так уж получилось. Гуляя под смоковницами с двоюродными братьями, она то и дело вспоминала его лицо. Человек, за которого она выходит замуж, стар. Ему не меньше сорока. Лицом похож на лягушку. Они поженятся и уедут в Англию, где он живет. Назнин смотрела на поля, которые в лучах скоротечного вечернего света мерцали зеленью и золотом. Высоко в небе кружил ястреб, замертво падал вниз и снова взмывал, пока небо не растворилось в темноте. Посреди рисового поля стояла хижина. Она походила на устыдившуюся старушку, которая, прячась, осела набок. Соседнюю деревню сровнял с землей ураган, но этой хижине подарил жизнь, перенеся ее в середину поля. Жители деревни до сих пор хоронят своих и ищут мертвые тела. Далеко в полях двигаются черные точки. Мужчины. В этом мире они делают все, что захотят.
Тауэр-Хэмлетс, Лондон, 1985 год
Назнин помахала даме с татуировками. Каждый раз, выглядывая на засохшую траву и разбитый тротуар возле дома напротив, она видит даму с татуировками. Почти во всех квартирах во дворе тюлевые занавески на окнах, и жизнь за ними состоит из теней и очертаний. И только у дамы с татуировками окно не занавешено.
С утра до вечера она сидит, закинув ноги на ручки кресла, слегка наклоняется, смахивая пепел, слегка откидывается, прихлебывая из баночки алкоголь. Вот и сейчас — допила и вышвырнула банку в окно.
За окном полдень. Назнин уже покончила с домашними хлопотами. Через пару часов пора будет готовить обед, а пока можно посидеть, ничего не делая. Жарко, солнце плашмя лежит на металлической раме и ослепительно преломляется в окне. В квартире на верхнем этаже дома «Роузмид» висит красно-золотое сари. Чуть ниже детские слюнявчики и крохотные брючки. На кирпичную стену намертво привинчен знак с чопорными английскими словами и с бенгальскими завитушками ниже: «Не сорить. Не парковать машину. Не играть в мяч». Два пожилых человека в белых пенджабских штанах и маленьких шапочках куда-то идут по аллее так медленно, словно не хотят туда, куда собрались. Тощий бурый пес обнюхивает газон и поднимает лапу, зайдя на середину. Ветер, пахнувший в лицо Назнин, насыщен вонью переполненной мусорки квартала.
Вот уже полгода она в Лондоне. Каждое утро перед пробуждением в голове мелькает: «Если бы я загадывала желания, я знаю, чего пожелала бы». Она открывает глаза и видит одутловатое лицо Шану на подушке, губы его даже во сне возмущенно приоткрыты. Смотрит на розовый туалетный столик с зеркалом в ажурной оправе и на массивный черный платяной шкаф, занимающий почти всю комнату. «Неужели я обманщица? Раз я думаю: «Знаю, чего пожелала бы»? Разве это не то же самое, что загадать желание?» Если она знает свое желание, значит, где-то в глубине сердца уже его загадала.