Строго и безучастно ведет каждого из нас судьба — и только на первых порах мы, занятые всякими случайностями, вздором, самими собою, не чувствуем ее черствой руки.
И. С. Тургенев
Характер — это судьба.
Глава первая
Округ Маймансингх, Восточный Пакистан, 1967 год
Ровно за час и сорок пять минут до того, как началась жизнь Назнин (началась словно бы на минуточку, и непонятно было, продолжится ли), ее матери Рапбан показалось, что живот ей сжали железным кулаком. Рапбан скорчилась на низенькой табуретке о трех ногах. Возле хижины-кухни она ощипывала курицу для пиршества в честь приезда из Джессура двоюродных братьев Хамида.
— Цыпа-цыпа, старая, костлявая, — приговаривала Рапбан, — ох и поем я тебя, пусть хоть какое несварение! А то завтра опять вареный рис, никаких паратхи[1].
Выдернув еще несколько перьев и глядя, как плавно опадают они к ее ногам, Рапбан вдруг закричала:
— Аааа… Аааа… Аааа…
И догадалась. Вот уже семь месяцев она наливается, как плод на манговом дереве. Но ведь всего семь месяцев! И она откинула догадки в сторону. И часа полтора, а может, и больше, сжимая мягкую и тощую шею Цыпы, на все вопросы о курице повторяла: «Скоро, скоро». Поглаживая животы, вернулись с полей пропыленные мужчины. Тени детей, что играли в шарики и дрались, стали длиннее и острее. Аромат кардамона и жареного тмина струился по поселку. Тоненько, слабо блеяли козы. И докрасна кроваво завизжала Рапбан и добела жарко.
Хамид бросился из уборной, не закончив свои дела. Он бежал к дому мимо высоченных стогов рисовой соломы (самые высокие здания и те ниже), по грязной дороге, и по пути подхватил здоровую палку, чтобы убить того, кто поднял руку на его жену. Хамид узнал ее голос. Только она визжит так, что стекла лопаются.
Рапбан была в спальне. Постель расстелена, но она не ложилась — стояла, сжимая одной рукой плечо Мамтаз, а другой — наполовину ощипанную курицу.
Мамтаз махнула Хамиду, отсылая прочь:
— Ступай, позови Банесу. Тебе что, рикшу подавать? Давай-давай, шагай.
Банеса подняла Назнин за щиколотку и, с пренебрежением надув щеки, выдохнула на крохотное голубоватое тельце:
— И дышать-то не может. Если у людей каждый така[2]на счету, зачем акушерку звать?
Банеса покачала лысой сморщенной головой. Она утверждала, что ей сто двадцать лет; вот уже лет десять она повторяет это особенно настойчиво. В деревне никто не помнит дня ее рождения, сама Банеса суше, чем старый кокосовый орех, и никому в голову не приходит сомневаться в ее возрасте. Она заявляла, что приняла тысячу детей, из которых только трое были инвалидами, двое мутантами (один гермафродит и один горбун), один мертворожденный и еще грех-против-Бога-гибрид-обезьяно-ящерицы-которого-захоронили-далеко-в-лесу-а-мать-отправили-подальше-не-знамо-куда. Назнин не вошла в список этих неудач, потому что родилась за пару минут до того, как Банеса притащилась в хижину.
— Твоя дочка, — сказала Банеса Рапбан. — Видишь, какая хорошая. Ей всего-то нужна была помощь на пути в этот мир.
Банеса посмотрела на Цыпу возле несчастной матери, втянула щеки, и ее погребенные под морщинами глаза расширились от голода. Из-за двух молодых девиц, которые тоже решили стать акушерками (надо было придушить их при рождении), у нее вот уже много месяцев во рту ни кусочка мяса.
— Давай я ее вымою и одену для похорон, — сказала Банеса. — Бесплатно. Разве что вот эту курицу за беспокойство. Она такая старая, тощая.
— Дай я подержу девочку, — сказала, плача, Мамтаз, тетя Назнин.
— А я-то думала, что у меня несварение, — сказала Рапбан и тоже начала плакать.
Мамтаз взяла Назнин, которая все висела вниз головой, и вдруг маленькое хлипкое тельце выскользнуло из ее рук и шлепнулось на окровавленный тюфяк. Вопль! Крик! Рапбан схватила Назнин и дала ей имя, вдруг девочка опять умрет и опять — без имени.
Банеса запыхтела и вытерла слюну с подбородка краем пожелтевшего сари.
— Это предсмертные хрипы.
Все три женщины склонились над малышкой. Назнин отчаянно замахала руками, как будто пришла от этого зрелища в ужас. Голубизна начала исчезать, уступая место коричневому с лиловым.
— Господь вернул ее на землю, — с отвращением сказала Банеса.
Мамтаз, засомневавшись в первоначальном диагнозе Банесы, ответила:
— Он же сам послал ее сюда пять минут назад. Он что, по-твоему, меняет решения каждые три секунды?
Банеса пробормотала что-то невразумительное. Положила руку на грудь Назнин, ее крючковатые пальцы походили на корни старого дерева, выползшие наружу.
— Ребеночек жив, но очень слаб. У тебя два выхода, — сказала она, обращаясь только к Рапбан, — отвезти его в город в больницу. Там ему поставят всякие трубочки и дадут лекарства. Это очень дорогой выход. Тебе придется продать драгоценности. Второй выход — ждать решения самой Судьбы.
Банеса едва заметно повернулась к Мамтаз, адресуя и ей свою последнюю реплику, затем снова обратилась к Рапбан:
— Все равно в итоге решит Судьба, неважно, что ты выберешь.
— Мы отвезем малышку в город, — сказала Мамтаз, и на ее щеках от желания противостоять проступили красные пятна.
Но Рапбан, не переставая плакать, прижала свою девочку к груди и покачала головой.
— Нет, — сказала она, — нельзя противиться Судьбе. Я приму все, что бы ни случилось. Не позволю моей девочке тратить силы на сражения с Судьбой. Они ей еще понадобятся.
— Хорошо, значит, решено, — сказала Банеса.
Банеса потопталась — от голода впору ребенка съесть, но под взглядом Мамтаз пошаркала в свою лачугу.
Пришел Хамид, посмотрел на Назнин. Завернутая в грубую марлю, она лежала на старом джутовом мешке, постеленном поверх свернутого матраса. Глаза у нее были закрыты и отекли, словно по ним хорошенько заехали.
— Девочка, — сказала Рапбан.
— Я знаю. Ничего, — ответил Хамид, — что ж ты могла поделать.
И снова вышел.
Мамтаз вернулась с рисом, далом[3]и курицей карри на жестяном подносе.