Греч молчал: он подобные речи слышал лет тридцать подряд. Когда дела двигались неплохо, они звучали приглушенней. В трудные времена Фаддей Венедиктович буквально визжал:
— Газета должна привлекать читателя! Иначе на кой она?! Истину и без нас отыщут! Николай Иванович, помнишь, в утро мятежа на Сенатской типография успела тиснуть манифест. При той-то отсталой технике! Набрали, отпечатали и пустили с мальчишками. А как заработали! Дай Бог сегодня! Что бы этакое придумать? Вот ты, Триандофиллов, что присоветуешь? Начало войны и наши победы на Кавказе мы славно отметили. Леонтий Васильевич Дубельт похвалил, что редкость! А сейчас — при неудачах — на кого опереться? Чем привлечь внимание? Война — кому мать, а кому мачеха. Хвастаться делами в Крыму особо нечего. Сардинец за глотку взял!
— Мемуары печатать надо, — сказал Греч.
— С мемуарами, Николай Иванович, влетишь, — предостерег видавший виды Триандофиллов. — Нет, Фаддей Венедиктович, надо хронику расширять мелкую. Чтоб в глазах рябило! Вон они, — и старик указал пальцем на юного полицейского репортера, — мало дают матерьяла. А их матерьял глаза берут нарасхват.
Юный полицейский репортер, фамилию которого Булгарин был не в состоянии запомнить, пожал плечами. В газетах привыкли перепихивать вину на коллег. Хроникерам то городовые бока намнут, то пожарные из труб обольют, а то и крутые — escarpes — последний гривенник отымут. Работай в подобных условиях!
— Про сыскарей печатать надо, — тихо произнес Болеслав Булгарин. — Про сыскарей очень интересно и полезно читать. И начальство будет довольно: у читателя мозги заняты. Куда пошел, что украл, кого и чем убил! Вот тебе, батюшка, и выход.
— А может, в историю удариться? — задумчиво произнес старший Булгарин. — Я вот давеча шел по Невскому, гляжу, едет в карете Дубельт. Завидев меня, останавливает лошадь, выходит из кареты и ласково так спрашивает про здоровье. Какое наше здоровье, отвечаю, здоровье — как масло коровье. А он смеется: беречься надо, дышать воздухом и на диете сидеть. Вот Незабвенный не поберегся и раньше времени нас осиротил. Теперь про него черт знает что болтают! Да и про нас с тобой, Николай Иванович!
— Мы люди закаленные, привычные, — сказал Греч. — Правду, как шило, не утаишь. Кого журят, того и любят!
Грамматик он был отменный и пословицу умел вкрутить к месту, чему Булгарин никак не мог научиться. Видно, немцы к афоризмам способнее поляков.
— Незабвенному сейчас исполнилось бы всего ничего — семьдесят два годочка! Будущему твоему шефу, Болеслав, сейчас семь десятков, наверное, стукнуло. И тебе под семьдесят, Николай Иванович! Да, беречь здоровье надо. Прав Дубельт! И надо случиться такому, что встретились мы на Невском в день рождения Незабвенного. Леонтий Васильевич из Казанского собора возвращался. Службу заказал, однако ни Орлова, ни государя и близко не стояло.
— С глаз долой — из сердца вон, — сказал Греч. — Впрочем, он был человек добрый, но пустой. Иногда приятный, в меру образованный. Считал себя sehr gebildet[1]. Бестолковость в нем все-таки какая-то присутствовала. Однако ловкий царедворец!
— А вот и нет, милый ты мой! Вовсе не бестолков был, а очень тонко людей понимал, — возразил Булгарин. — И много хорошего для нас с тобой сделал. И умер, как ангел. Дубельт меня под руку так проникновенно взял и сквозь набежавшую в голос слезу произнес: никто, кроме нас с тобой, Фаддей, Незабвенного сегодня не помянет. Даром, что его бюст на камине у государя стоит. Это человек был — ecce homo![2]Словцо из моего письма князю Орлову выдрал. Леонтий Васильевич читать умеет с пользой для самообразования. Я ему однажды о коммюнистах написал, так он потом про тех коммюнистов целый трактат составил. И везде с ним выступал. Коммюнисты, говорит, искажают все в бреду своей бестолковой горячки! Но мысль, что все должно принадлежать всем, начертана из Евангелия. Незабвенный тоже против коммюнистов страшно восставал. Считал европейской заразой и наставлял с ней бороться. Нет, Незабвенный ум имел большой и чутье! А теперь врут, что его масоны специально подставили государю, чтобы он декабристам облегчал. Ерунда какая! Да без государя ничего не делалось и не делается в России! Однако он государя смягчал. Что правда, то правда!
— Может, о коммюнистах статью напечатать? — произнес медленно Греч. — Когда в Крыму дурное положение, не исключено, что и прозвучит.
— Не позволят, — коротко отрубил Булгарин. — Не позволят. У нас цензура как была сукой, так и осталась. Помнишь цензора Крылова, Триандофиллов?
— Как не помнить?!
— Я его отлично помню, — поддержал Греч. — И Фрейганга помню! Ох, цензоры, цензоры! Сколько они нам крови попортили.
— Да уж и сейчас портят! — воскликнул юный полицейский репортер. — Спасу от них нет. Чуть городскую власть обляпаешь — сразу марает!
— Крылов был признан негодным занимать место адъюнкта статистики в университете. Куда девать его? В цензоры. Он же почти идиот. Туп как бревно. Что он запрещал и что позволял, удивило и рассмешило бы мертвого. Фрейганг ему под стать. Идиот из идиотов. Считал, что слово «исполать» бранное и непристойное. Помнишь, как ты, Николай Иванович, хохотал. Исполать! Это, он думал, что-то против женщин.
— Куторга был профессор скотоврачевания и никакой грамоты не знал, — с обидой на что-то прошлое промолвил Греч.
— Теперь у нас цензоры все с университетским образованием, — гордо произнес Булгарин-младший. — И в экспедициях тоже образованные люди числятся. Цензор теперь не самовластен!
— Много ты понимаешь, — улыбнулся Булгарин. — Нишкни! Так мы с Леонтием Васильевичем половину Невского и прошагали — и все о Незабвенном. Все о Незабвенном! А как к своим соратникам и сотрудникам был привязан. Я на него сердца не держу, что ко мне в последние годы чуть охладел. Либералисты затравили! С ними не справишься. И ошибок сам наделал в истории с Дантесом. Жестче надо было, жестче! Ну да что поминать!
— Может, про Незабвенного что-либо сочинить? Про сподвижников государя? — сказал Греч. — Какой-нибудь мемуар? Только без подлого вранья, фантазии и слухов. История, брат мой Фаддей, — это не собрание сплетен.
— Не позволят сейчас, не тот момент! — отрубил опять Булгарин. — Не позволят! А жаль! Меня рассказ о последних днях Александра Христофоровича очень тронул. Ей-богу, до слез! Хотя нас с тобой не по справедливости грачами-разбойниками окрестил. Разбойнее сплошь и рядом сновали.
— Ну уж и до слез! Я тебя плачущим видел один раз, — сказал Греч.
— Это когда?
— Когда Александра Сергеевича арестовали.
— Да, горе меня охватило большое. Я помню, как фельдъегерь Уклонский его у Главной гауптвахты ссаживал. Махнул мне рукой так печально: мол, не поминай лихом! До чего изящный человек был. Композитор! Дипломат. А все-таки слова Леонтия Васильевича меня сильно взволновали. Про поездку Бенкендорфа на воды разное болтают. Будто юбка его сгубила. Ерунда! Что он, юбок не видал?! Будто она с ним на пароход увязалась. Как это можно объяснить? «Геркулес» ведь на ревельский рейд шел. А в Фалле жена Елизавета Андреевна! Фельдъегерь от государя ждал. Ах, коммюнисты, коммюнисты! Не любили они Александра Христофоровича, и чего только они на него не наклепали и еще наклепают.