Сейчас, когда я сижу в своем кабинете, окруженный нашими опальными друзьями - греческими книгами, что научили человека мыслить, позволь поделиться с тобою мыслями, посетившими меня прошлой ночью, которую я провел без сна, причиной чему не только эдикт: два кота сочли нужным усугубить мое отчаяние своими похотливыми воплями (только египтянам могло прийти в голову поклоняться этим мерзким животным!). Сегодня я изнурен, но тверд в своем решении. Мы должны нанести ответный удар, и неважно, что нас ждет, - речь идет о судьбах цивилизации. В эту бессонную ночь я обдумывал различные варианты обращения, которое следует послать нашему новому императору. Копия его эдикта лежит сейчас передо мной. Написан он убогим, казенным греческим языком - такой ныне в ходу у епископов, топорность слога которых может сравниться лишь с путаницей в их же мыслях. Словом, весьма схоже с протоколами знаменитого собора - где он происходил? Кажется, в Халкедоне? Помнишь, как мы над ними когда-то потешались! Сколь беззаботное время, безвозвратно ушедшее, если только мы не начнем немедленно действовать.
Приск, мне шестьдесят шесть лет, а ты, помнится, на двенадцать лет меня старше. Мы достигли той черты, когда смерть - нечто естественное, и бояться ее нет смысла, в особенности нам, ибо в чем состоит суть философии, как не в примирении человека с неизбежностью смерти? Разве мы не истинные философы, свыкшиеся с мыслью о том, что нам нечего терять, кроме того, с чем так или иначе все равно придется вскоре расстаться? Со мною в последние годы случилось несколько апоплексических ударов, сопровождавшихся потерей сознания. Они отняли у меня много сил, а мой злополучный кашель этой, против обыкновения, необычайно дождливой зимой чуть было не свел меня в могилу, да и сейчас я в любую минуту могу от него задохнуться. Кроме того, мое зрение продолжает слабеть, не говоря уже о страшных мучениях, которые доставляет мне подагра. Из этого с неотразимой логикой вытекает: бояться нам нечего, объединим усилия и дадим отпор нечестивым христианам, пока они еще не разрушили окончательно столь милый нашему сердцу мир.
Вот мой замысел. По возвращении из Персии семнадцать лет назад ты поведал мне, что после смерти нашего возлюбленного друга и ученика императора Юлиана в твои руки попали его неоконченные записки. Я давно хотел обратиться к тебе с просьбой прислать их копию - единственно для того, чтобы самолично ознакомиться с нею. В то время мы оба понимали: о публикации этих записок не может быть и речи - при всей популярности Юлиана, которая, кстати, сохранилась и по сей день, несмотря на то, что все сделанное им для возрождения истинных богов и было уничтожено. При императорах Валентиниане и Валенте приходилось быть осмотрительными и осторожными, чтобы сохранить возможность преподавать в академиях. Но теперь, когда появился этот новый эдикт, я первый заявляю: прочь осторожность! Кроме двух дряхлых тел, нам нечего терять, приобретем же мы вечную славу: требуется лишь опубликовать записки Юлиана с приложением его биографии, которую может написать любой из нас или мы вместе. Правда, я знал его лучше всех, зато ты был с ним в Персии и присутствовал при его кончине. Таким образом, мы вдвоем, я - его учитель и ты - его придворный философ, можем восстановить его доброе имя и привести веские доказательства его правоты в борьбе с христианством. Мне уже доводилось писать о Юлиане, и достаточно смело. Прежде всего я имею в виду надгробную речь, которую сочинил вскоре после его смерти, сумев, если можно так выразиться, вызвать слезы даже на глазах жестокосердных христиан. Вскоре после этого я опубликовал свою переписку с Юлианом. Кстати, один экземпляр этой книги я послал тебе в подарок и, хотя ты так и не известил меня о его получении, искренне надеюсь, она показалась тебе достойной внимания. Если же моя книга почему-либо до тебя не дошла, я охотно вышлю тебе еще один экземпляр. Все эти годы я бережно хранил письма Юлиана ко мне, а также копии моих ответов ему. Нельзя полагаться на то, что великие мира сего сохранят твои письма; а с их исчезновением тебя будут вспоминать разве что как неизвестного собеседника, о ходе мыслей которого можно лишь с великим трудом догадываться по сохранившейся части переписки (к тому же порой менее ценной!). Наконец, сейчас я готовлю речь, которую назову "Отмщение за императора Юлиана". Я намерен посвятить ее Феодосию.
Дай мне как можно быстрее знать, согласен ли ты с моим планом. Повторяю: нам нечего терять, мир же может многое приобрести. Между прочим, в Антиохии недавно появилось знамение времени - латинская академия, и ученики устремились туда толпами. Кровь стынет в жилах! Молодые люди бросают греческую философию ради римского права, надеясь преуспеть на государственной службе. На моих лекциях по-прежнему много учеников, но многие из моих собратьев буквально умирают голодной смертью. Недавно какой-то ученик (христианин, разумеется) весьма тонко намекнул, что-де и мне, Либанию, неплохо бы выучиться латыни! В мои-то годы, посвятив всю жизнь греческому! Я ответил, что, поскольку я не юрист, мне нечего читать на этом уродливом языке, произведшем на свет лишь одну поэму - да и то жалкое подражание нашему великому Гомеру.
Надеюсь, после стольких лет нашего обоюдного молчания это письмо застанет тебя и твою несравненную супругу Гиппию в добром здравии. Завидую вам - вы живете в Афинах, городе, которому сама природа предназначила быть центром нашей вселенной. Стоит ли добавлять, что я, разумеется, возмещу все расходы по переписке рукописи Юлиана? К счастью, в Афинах переписчики берут дешевле, чем у нас, в Антиохии. Книги всегда обходятся дороже в тех городах, где их меньше всего читают!
Приписка: только что подтвердился давний слух - умер наконец персидский царь Шапур. Ему было уже за восемьдесят, и большую часть жизни он провел на престоле. Знаменательное совпадение: царь, которому удалось сразить нашего возлюбленного Юлиана, умирает как раз в тот момент, когда мы намереваемся возродить память о нем. Как-то мне говорили, будто Шапур читал мою "Жизнь Демосфена" и пришел от нее в восхищение. Какое это чудо - книги! Они пересекают миры и переживают столетия, побеждая невежество и, наконец, само жестокое время. Даруем же Юлиану новую жизнь - на этот раз вечную!
Приск - Либанию Афины, март 380 г.
Действительно, эдикт Феодосия дошел и до нас, но в нашей академии склоняются к мысли, что, несмотря на его суровый тон, гонения на нас вряд ли начнутся. Школы процветают. Чада Христовы стекаются к нам со всех сторон, желая приобщиться к цивилизации, и, на мой взгляд, мало чем отличаются от своих сверстников - эллинов. Впрочем, молодые люди вообще кажутся мне теперь все более похожими друг на друга: они задают одни и те же вопросы и тут же сами дают на них одинаковые ответы. Я отчаялся кого-нибудь чему-нибудь научить, а меньше всего - самого себя. С двадцати семи лет меня не посетила ни одна новая мысль, вот почему я не публикую своих лекций, тем более, что многие так поступают исключительно по тщеславию или чтобы привлечь новых учеников. В свои семьдесят пять лет (я старше тебя не на двенадцать лет, а на девять) я превратился в пустой кувшин. Стукни по мне - и раздастся препротивный гулкий звук. Моя голова подобна гробнице, такой же пустой, как та, из которой якобы сбежал воскресший Иисус. Теперь меня больше всего занимают Кратет и ранние киники, в меньшей степени - Платон и прочие. Я вовсе не уверен, что в центре вселенной находится божественное Единое и не доверяю магам, в отличие от Юлиана, который был излишне легковерен. Мне часто казалось, что Максим злоупотребляет его добродушием. Вот кого я на дух не переносил, так это Максима: сколько времени отнял он у Юлиана своим вызыванием духов и прочей несусветной галиматьей! Как-то я пытался открыть императору на него глаза, но Юлиан только рассмеялся и сказал: "Кто знает, в какую дверь способна войти мудрость?"