Бейла побежала взять ломтик лимона, чтобы помочь маме как-нибудь немножко прийти в себя. Папа стоял, не двигаясь, и смотрел вниз на потоки дождя, стекавшие в пустую яму, в которой муниципалитет так и не высадил сосну. Вода струилась по маминому лицу — она сидела на стуле под дождем с закрытыми глазами, коротышка такая, толстые ноги не доставали до земли. Момик приблизился к старику, осторожно взял его за худую руку и потянул под навес, который над Бейлиной лавкой, чтобы лучше уж он стоял под навесом, чем под дождем. Момик и старик были почти одинакового роста, потому что старик был совершенно сгорбленный и еще у него была небольшая шишка под шеей. И еще в ту же самую минуту Момик увидел, что на руке у этого нового дедушки выбит номер, как у папы и тети Итки и как у Бейлы, но Момик сразу понял, что это другой номер, и тотчас начал заучивать его. Тем временем Бейла вернулась с лимоном и принялась тереть маме лоб и виски, и воздух наполнился приятным запахом, но Момик еще не двигался и ждал, поскольку знал, что мама не так уж быстро приходит в себя.
И в это же самое время в конце переулка показались Макс и Мориц, которых по правде звали Гинцбург и Зайдман, но никто не помнил этого, кроме Момика, который помнил все. Они были два старикана, которые везде были вместе и вместе жили в подвале двенадцатого блока, набивали его всяким вонючим тряпьем, старым барахлом и прочей холерой, которую собирали где только можно. Когда из муниципалитета пришли вышвырнуть их из подвала, Бейла так кричала, что их оставили в покое и вообще убрались восвояси. Макс и Мориц никогда не разговаривали с другими людьми, только между собой. Гинцбург, который был жутко противный и вонючий, все время ходил и спрашивал: «Кто я? Кто я?» Это оттого, что у него пропала память Там, у тех, да сотрется их имя, а низенький, Зайдман, лыбился во весь рот на весь белый свет, и про него все говорили, что он пустой внутри. Ни единого шага они не делали друг без друга — черный Гинцбург тащится впереди, а за ним Зайдман, и держит свой черный мешок, который воняет за километр, и лыбится в пространство. Когда мама Момика видела их, как они идут, она всегда говорила про себя тихонько, скороговоркой: ойф але пусте вэлдер, ойф але висте вэлдер, только чтобы несчастье обрушилось на пустые леса и на дикие леса — и, конечно, повторяла Момику, чтоб не смел приближаться к ним, но он знал, что они в порядке: факт, что Бейла не согласилась, чтобы их вышвырнули из подвала, хотя сама она тоже в шутку обзывала их по-всякому: и скоморохи, и паяцы, и Пат и Паташон — и говорила, что они два Микки-Мауса, как те, которые были в газетах в той стране, откуда они все прибыли.
И вот оба они приблизились так медленно-медленно, только было странно, что на этот раз они как будто не боялись людей, а, наоборот подошли совсем близко, и стали прямо около дедушки, и уставились на него, а Момик посмотрел на дедушку и увидел, что нос у него слегка шевелится, как будто он обнюхивает их, но это, понятно, не фокус — унюхать их, Гинцбурга может унюхать даже тот, у кого совсем нет носа, но тут было что-то другое, потому что дедушка вдруг прекратил свое пей-й-ние и стал смотреть на этих двух чокнутых — мама называла их так тоже, — и Момик почувствовал, как все три старика вдруг одновременно насторожились и напряглись, будто разом что-то учуяли, и тогда новый дедушка ни с того ни с сего отвернулся от них с ужасной досадой, как будто напрасно потерял драгоценное время, которое ему никак нельзя было терять, и тотчас вернулся к своему противному завыванию, и снова как будто ничего не видел, только взмахивал с силой руками, словно он плавает в воздухе или говорит с кем-то, кого здесь нет, а Макс и Мориц посмотрели на него, и низенький, Зайдман, начал повторять те же движения и завывать таким же голосом, как дедушка, — он всегда делает то же самое, что другие люди, которых он видит перед собой, и Гинцбург строго осадил его, издал такой сердитый звук и стал уходить, и Зайдман потащился за ним следом.
И когда Момик рисует их на марках своего королевства, они тоже всегда вместе.
Ладно, тем временем мама поднялась, вся белая, как стенка, выкрашенная известкой, и закачалась, как будто совсем без сил, и Бейла взяла ее под руку и сказала: «Обопрись на меня, Гизла», и мама вообще не поглядела на нового дедушку и сказала Бейле: «Это убьет меня, попомни мои слова, это убьет меня, почему только Господь не оставляет нас капельку в покое, не дает нам немного пожить?» И Бейла сказала: «Тьфу, как ты говоришь, Гизла, ведь это не кошка, это живой человек, нехорошо так». И мама сказала: «Не хватает с меня, что я осталась сиротой, и сколько мы настрадались в последнее время с моей мамой, так теперь все сначала, посмотри на него, как он выглядит, он пришел умереть у меня — это то, зачем он пришел!» И Бейла сказала: «Ша, ша, тихо!» И взяла ее за руку, и обе они прошли мимо дедушки, и мама даже не взглянула на него, и тогда папа подавился таким кашлем: ах, ну что тут стоять! Подошел и решительно положил руку на плечо старика, и посмотрел на Момика с такой немного виноватой миной, и начал уводить старика оттуда, и Момик, который решил уже звать старика дедушкой, хотя тот, в сущности, не был по-настоящему его дедушкой, сказал себе: надо же, поглядите — старик не умер, когда папа дотронулся до него! Значит, зря он боится дотрагиваться до людей. Но тут же понял, что на самом деле это ясно: кто пришел Оттуда, тому уже ничего не может сделаться.
В тот же день Момик спустился в чулан, что под их домом, и произвел там розыски. Вообще-то он боялся спускаться туда — из-за темноты и грязи, — но на этот раз он был обязан. Между большими железными кроватями и матрасами, из которых сыпалась труха, и грудами всякого хламья и драной обуви стоял еще бабушкин сундук, кифат, здоровенный такой ящик, туго перетянутый веревками, в котором были все вещи и тряпки, которые бабушка привезла Оттуда, и книга, специальное Пятикнижие для женщин, которое они читают по субботам и которое называют еще Цеэнаурена, и большая доска, на которой она раскатывала тесто, и, главное, там были три мешка, набитые перьями из гусиных попок, которые бабушка Хени со страшными опасностями тащила через полмира на всяких кораблях и поездах только для того, чтобы сделать себе из них в Эрец-Исраэль, Стране Израиля, пуховое одеяло, чтобы у нее не мерзли ноги, ну, и когда она прибыла сюда, то что же выяснилось? Выяснилось, что тетя Итка и дядя Шимек, которые прибыли раньше ее и сразу здесь разбогатели, уже купили для нее двуспальное пуховое одеяло, и перья остались в подвале и тут же начали покрываться плесенью и всякой холерой, но у нас никакие вещи не выбрасывают, но, главное, на дне сундука хранилась тетрадь со всякими записями, которые бабушка делала на идише, что-то вроде воспоминаний — когда они у нее еще были, потому что тогда у нее была еще память, но Момик-то точно помнил, что один раз, еще до того, как он вообще научился читать, и прежде, чем стал алтер коп — старая мудрая голова, бабушка показала ему лист желтой-прежелтой, древней-предревней газеты, и там был напечатан рассказ, который ее брат, этот самый Аншел, написал сто или двести лет назад — приблизительно, конечно, — и мама сердилась тогда на бабушку, зачем она морочит ребенку голову всякими глупостями, которых давно уже не существует и не надо вспоминать о них, и теперь Момик на самом деле увидел, что этот газетный лист все еще там, в сундуке, — засунутый в тетрадь, но, когда Момик взял его в руки, он начал разваливаться и рассыпаться, поэтому Момик зажал его между листами тетради, и сердце его ужасно колотилось. Он уселся на сундук верхом, чтобы перевязать его, как было, теми же веревками, но оказался слишком легким для того, чтобы как следует придавить крышку, и поэтому оставил его приоткрытым и хотел уже убежать из чулана, как вдруг ему пришла в голову такая странная мысль, что он застыл на месте и совсем забыл, что хотел сделать, но краник его очень даже ему напомнил, и он еле успел выскочить наружу и стал писать прямо возле лестницы, потому что так с ним случается всегда, когда он спускается в чулан.