— Сие называется «Испанские ветры», — хитро посматривая на гостью, заметил Иван Сергеевич. — Хотите знать почему? — Тут же он поймал ее умоляющий взгляд и с сожалением отступился. — Ладно, не буду…
Пирожное оказалось горько-соленым, от него сразу забурлило в животе. Любовь Яковлевна отложила лакомство на край тарелки. Тургенев доел каперцы и закурил толстую регалию.
— На чем мы там остановились? Любовь — кровь?..
— «Никто не знает любви!» — кажется, вы так выразились? — Любовь Яковлевна прислушивалась к себе. — Но множество людей могут возразить вам. Они любимы и любят.
Иван Сергеевич красиво сложил губы, выпустил сердечко и, изловчившись, пронзил его дымной стрелой.
— Эрзац, сударыня! Подделка чистейшей воды! Массовый самообман! Как если бы, прослышав о золоте, но не зная его, мы договорились считать золотом какие-нибудь медяки! То, что многие называют любовью, — лишь расхожая фальшивая монета!.. Впрочем, мы еще вернемся к теории. — Мечтательно потянувшись на подушках, Иван Сергеевич оценивающе прошелся взглядом по воланам на платье Любови Яковлевны. — Вы ведь заночуете у меня?
Любовь Яковлевна встала.
— Не сегодня! — со всей естественностью ответила она. — Знаете — семья, муж, домашние хлопоты…
Тургенев развел руками.
— Воленс — ноленс.
Легко подтянувшись, он снял со шкафа зашвырнутый гостьей том.
Любовь Яковлевна поспешно накинула ротонду.
— Тогда вот. — Иван Сергеевич вытянул из вазы полураспустившийся бутон розы. — Возьмите. Мне еще принесут…
Домой Любовь Яковлевна вернулась в приподнятом настроении, прошла к себе, вынула из потайного места дневник.
«…мая 1880 года. Сегодня познакомилась с Тургеневым…»
2
«А ведь он прав, — думала Любовь Яковлевна, сидя поздно вечером за туалетным столиком, вырезанным из штучного дерева и украшенным затейливо интарсией. — Тысячу раз прав…»
Она вынула что-то из прически, смоченной в лавандовой воде губкой оттерла лицо, смазала ночным кремом шею и грудь. Поставленное близко зеркало являло картину, созвучную, пожалуй, кисти Крамского. Южного типа дама, соблюдающая предписания личной гигиены. Густые черные волосы распущены, они волнами ниспадают на пышные плечи и молочно-восковой спелости грудь с двумя аккуратными и, как она знала, сладкими вишенками. Лицо матово, округло. Нос, может быть, чуть тяжеловат, зато чувствуется порода. Глаза выразительные, с поволокой, темно-синие, как стеклярус. Карминовые губы полураскрыты, зубы ровны, белы, хотя и не идеальны, за ними угадывается маленький чувственный язычок. Лицо и торс как бы выплывают из густого сумрака интерьера. Ничего лишнего — только самое женщина, бронзовая под абажуром лампа, отблески хрустальных флаконов с солями и притираниями. Перенесенное случаем гениальной рукой на холст, изображение должно было, без всякого сомнения, привлечь истинного ценителя живописи, ибо непростою была картинка, ох, какой непростою! Загадочной была она! Подтекст таился, откровение! А уж какое — каждому предстояло постичь самому… Не входит в задачу художника раскрытие тайны. Указать на нее должен он…
Еще была, конечно, стыдливая нега в мягком склонении ее стана и всякие прочие красивости, но более не наблюдала себя Любовь Яковлевна в магическом стекле. Закончив ритуал, она переключила взор с мира внешнего на мир внутренний и возвратилась к беспокоившим мыслям.
«Прав Иван Сергеевич, тысячу раз прав, — по накатавшейся дорожке пробегалась Стечкина. — Это и не любовь вовсе, о чем говорят и пишут… лишь мечта о ней, потребность, сильная настолько, что создает иллюзию самого чувства, и никогда, никогда не сможем мы обрести ее…»
Умом своим соглашалась Любовь Яковлевна с мудрым старцем, но природное, женское, то, чего не может знать ни один мужчина, не давало впасть в отчаяние.
«Он просто не встретил, — утешало оно. — И ты пока не встретила…»
Внутри нее что-то сладко затрепетало, заставив даже слегка застонать. Любовь Яковлевна поспешно встала. Не решаясь лечь в постель, она прошлась по спальне. Гарусный ридикюль, небрежно брошенный в угол, привлек ее внимание. Вспомнилась странность, забытая по приходе домой. В ридикюле она привезла Тургеневу свой роман. Рукопись осталась у Ивана Сергеевича. Следовательно, на обратном пути мешок должен был стать много легче. Однако же таковым не стал…
Более не теряя времени, Любовь Яковлевна решилась просунуть руку в узкую горловину. Пальцы тотчас ухватили нечто объемистое. Стечкина медленно потянула руку обратно. Шнуровка раздалась… книга… красный сафьяновый переплет… тисненные золотом буквы… Андре Тиссо… «Онанизм»…
— Гадкий, гадкий Тургенев! — более смеясь, чем негодуя, вскричала прекрасная дама, выбирая, куда бы подальше отправить окаянный труд, но так и не выбрав, осталась с книгой в руке, а потом села на прежнее место и положила том перед собою на туалетный столик. Прошло несколько времени, и внутренняя борьба любопытства с показной добродетелью закончилась решительным поражением последней. Руки Любови Яковлевны дрогнули и потянулись к неизвестно почему запретному.
Она зачиталась так, что не услышала стука, вначале деликатного, затем все более усиливающегося, скрипа открываемой двери, шагов в комнате, и только громкое за самой спиной покашливание заставило ее встрепенуться, запахнуть пеньюар и одновременно захлопнуть книгу.
Муж Любови Яковлевны Игорь Игоревич Стечкин собственной персоной стоял в шаге от нее и, изогнув худую длинную шею, через заржавленные железные очки всматривался в старинной работы ручной переплет. Как и всякий образованный человек, он не мог оставить без внимания появившуюся в доме новую книгу. Любовь Яковлевна попыталась загладить промах, прикрыв название рукавом, но было поздно.
Какие-то заготовленные слова застряли в горле Игоря Игоревича, вместо них на волю вырвалось длительное перханье. Замахав руками, он отступил к дверям.
— Я не знал… не предполагал… — отчасти справившись с собою, сбивчиво заговорил он, — это моя вина, я не уделял тебе должного внимания, ты ведь знаешь, работа для меня — все… я не думал, что зайдет так далеко… прости…
Любовь Яковлевна смотрела на высокую сутулую фигуру мужа, его бесцветное испитое лицо, шевелящиеся бескровные губы и не испытывала ничего, кроме досады.
…Он появился в ее жизни семь лет назад.
Смуглокожая резвая девушка, почти ребенок, в ярко-желтом тафтяном платьице гофре с подпрыгивающим, чрезмерно раздавшимся лифом, она едва рассталась тогда с «Арифметикой» Назарова и «Историей» Кайданова, переменив их на полные тревожных намеков, пряные и терпкие романы Поля Феваля. Пробуждающееся женское естество диктовало ей бравурно разыгрывать на фортепианах неизменные «Созвездия» Шуберта, беспричинно смеяться в самом начале обеда, чтобы к концу его вдруг разразиться беспричинными же слезами, и часами простаивать у окна, опрометчиво обмениваясь взглядами с гарцевавшими на мостовой гусарскими поручиками. Обеспокоенные родители спешно подыскивали Любаше более-менее сносную партию. Семья была небогата, в квартире постоянно лопались обои, из щелей просыпался мелкий сор, одежда непрерывно латалась и перелатывалась, исподнее пришло уже в совершенную негодность, пятикопеечные пироги и селянки лишь по большим праздникам с великой неохотой уступали место разварной стерляди или какому-нибудь поросенку с гречневой кашей, на кухне никогда не пахло свежим кофием от Дементьева — там царил неистребимый цикорный дух.