Гугуш была персиянкой, исполнительницей шлягеров, Кристофер ее обожал, покупал все ее пластинки; мне же ее песни напоминали лучшие хиты Далии Лави.[4]
«Перестань, я уже иду», – сказал он еще раз. Потом достал голубую рубашку от Пьера Кардена (он имел дюжину таких, совершенно одинаковых) и застегнул широкий, потертый кожаный ремень на своих слишком узких бедрах.
Я сунул ноги в сандалии, прошел в ванную, сполоснул лицо, оценивающе взглянул на свое отражение в зеркале и подправил маникюрными ножницами кончики отросших усов. Я терпеть не мог, когда кончики усов попадают в рот. Один или два волоска, торчавших из правой ноздри, я тоже состриг.
Потом взял мой шелковый носовой платок с рисунком в стиле «пайсли»,[5]сложил его и сунул в карман брюк, вместе с черепаховым портсигаром. Курил я немного – только когда пил, или волновался, или после еды. Через окно ванной комнаты доносились обычные ночные шумы, полицейская сирена, звук приближающегося автомобиля.
«Ну давай, пора. Ты ничего не забыл?»
«Нет, конечно, – сказал он. – Ключ от номера, деньги, паспорт. У меня всегда все на месте». Он посмотрел на меня сверху вниз, и правый уголок его рта дрогнул – я увидел знаменитую Кристоферову ямочку.
«Ты непременно хочешь идти в этих сандалиях? Стыдобища какая», – сказал он.
«Прийти туда в сандалиях, dear, это все равно что лягнуть в морду старушку буржуазию».
«Ты засранец», – сказал Кристофер.
Я запер комнату, и мы побежали к лестничной площадке. Кристофер прихрамывал. Две горничные, которые о чем-то разговаривали, склонясь над тележкой с полотенцами, увидев нас, сразу замолчали. Обе были с головы до ног закутаны в черное. Я мельком увидел только их полноватые лица. Они отвернулись и опустили глаза.
«Стервятницы», – бросил Кристофер на ходу.
«Прекрати».
«Но это действительно так».
«Послушай, Кристофер, – мой голос прозвучал мягче, чем следовало бы, – они всего лишь убирают комнаты».
«Да мне, если честно, плевать, что они делают, – сказал он и нажал на кнопку лифта. – Они жирные, уродливые и такие тупые, что не способны сосчитать до десяти. Они питаются падалью. И переворошат все наше барахло, как только мы ступим за порог. Вот увидишь».
Он затянулся сигаретой и швырнул ее в высокую пепельницу, стоявшую рядом с лифтом; искры разлетелись на фоне стены, и окурок упал на ковер. Женщины посмотрели на нас, теперь с явной враждебностью, и когда дверцы лифта раскрылись, одна из них довольно громко крикнула за нашей спиной: Marg Bar Amerika![6]– было видно, что обе они и в самом деле в ярости, а не просто изображают возмущение; Кристофер устраивал подобные штучки всегда с умыслом: он до тех пор навязывал свои мысленные образы реальности, пока они не начинали реально существовать.
В лифте мы смотрели на вспыхивающие цифры над дверью, расположенные в обратном порядке. Я вертел в пальцах ключ от комнаты. Мы оба не знали, на чем задержать взгляд. Кристофер промокнул носовым платком губы и лоб. Он потел, хотя жара у него не было.
«Я действительно страшно хочу пить», – сказал он. Я ничего не ответил.
Двери лифта наконец открылись. В вестибюле никого не было, если не считать кельнера, который сразу исчез, как только увидел, что мы выходим из лифта.
На улице похолодало. Я обрадовался, что надел под пиджак пуловер. Этот пулли я особенно любил, он представлял собой нечто среднее между тонким норвежским свитером и вечерним пуловером от Сесил Битонс; едва намеченный рисунок на нем изображал абстрактных северных оленей.
Водитель так и не снял свои солнечные очки, хотя было уже восемь вечера и темно. Он распахнул перед нами дверцу новенького бежевого кадиллака Coupé de Ville, и Кристофер долго забирался в машину, и в этот момент я его ненавидел.
Но потом, как только он сел, я устыдился этого чувства, я подумал о его мокнущих ногах, о его крайней беспомощности, такой обаятельной, о его неистребимой самоуверенности; и, поскольку мне было стыдно, я стал смотреть в окно.
Мы ехали по широким проспектам. Тегеран построен на склоне горы, поэтому дорога все время поднималась вверх. Маленькие ручейки окаймляли улицы, молодые клены охлаждали свои корни в вечно стекающих с горы водах. Супружеские пары с детьми и без прогуливались вдоль элегантных, ярко освещенных витрин. На многих перекрестках стояли машины военной полиции и проверяли транспортные средства, но нам неизменно давали знак, чтобы мы проезжали дальше.
Был ясный, прохладный вечер, я опустил стекло и высунул из окна левую руку, приятный ветерок освежал мою вспотевшую ладонь. Кристофер сидел неподвижно рядом со мной и смотрел в другое окно. Я хотел взять его руку в свою, для того и обсушил ладонь, но потом раздумал.
Мы приблизились к мосту на автостраде, к парапету было прикреплено широкое черное полотнище. С надписью красными буквами: «Смерть Америке – Смерть Израилю – Смерть шаху». Двое солдат занимались тем, что пытались сорвать полотнище. Офицер в солнцезащитных очках стоял рядом и давал указания; наша машина свернула под мост, офицер обернулся и посмотрел нам вслед – я хорошо разглядел его и его очки с зеркальными стеклами в свете уличных фонарей.
Мне нравился наш водитель. Он снял солнечные очки, посмотрел в зеркальце заднего обзора, я тоже туда посмотрел, и на мгновение наши взгляды встретились. Его звали Хасан, и он много чего знал о том и о сем. Позавчера, в окрестностях Казвина, он пригласил нас к себе домой, и я обрадовался этой возможности поболтать, потому что Кристоферу и мне, к сожалению, уже больше года почти нечего было сказать друг другу, то есть в последнее время с ним стало трудно разговаривать, все казалось таким однообразным, превратилось в пустой обмен формулами и напоминало этот ужасный кухонный ритуал – когда кто-то готовит и время от времени пробует свою стряпню, а рядом стоит «никто», которому остается только наблюдать и радоваться, что его не гонят.
Хасан жил на яблоневой плантации, в простом каменном доме, светло-коричневые стены которого были красиво обработаны в технике «соломки». Мы говорили об урожае яблок – он выращивал еще и томаты – и пили горячий чай, который его застенчивая жена подливала всякий раз, как стаканы становились пустыми.
Через какое-то время он отослал жену, поднялся и достал что-то из ящика комода. Он развернул это, очень осторожно, как будто боялся сломать. Это была фотография Фары Диба, жены шаха, в рамке.
«Разве она не восхитительно прекрасна? Она так полна оральным… Как правильно сказать? Оральным..?»