Она повторяет вопрос. Я собираюсь ей ответить, но тут у нее звонит телефон. Она смотрит на номер, высветившийся на экране, встает, извиняется и выходит говорить на улицу.
Дрожь ликования, которую вызывает у меня вид ее стройного светло-серого силуэта, тут же сменяется ощущением холода и пустоты. Чем дальше она уходит, тем сильнее у меня сжимается сердце. Она нервничает, это видно со спины. Отчаянно жестикулируя, задевает руками прохожих. И в тот момент, когда она поворачивается ко мне с недовольным выражением лица и, прижимая к уху телефон, взглядом просит еще немного подождать, мне приходит в голову мысль, что это, возможно, и есть женщина моей жизни. Но что мне с того? Ведь ею всякий может обладать, да и своей жизни я стыжусь.
* * *
День начался как обычно: подъем, двадцатиминутная зарядка по старой привычке, кофе с бутербродом в баре на авеню Гранд-Арме. Я был в черном спортивном костюме, цвет которого полностью соответствовал моему настроению, угрюмый, небритый, непонятно зачем вскочивший в такую рань, а впереди еще целый день. Тренировки не ожидалось, потому что мы снова остались без тренера: уже трое не прошли испытательного срока. Впрочем, для меня это мало что меняло. Все, что значилось в моем расписании на неделю, — посещение Дворца правосудия в пятницу утром. Зоргенсен, наш вратарь, купленный за пять миллионов у туринского «Ювентуса», говорит, что, учитывая, сколько времени мы проводим на допросах о финансовых делах клуба, скоро у нас следователь за тренера будет.
С тех пор как я попал на скамейку запасных, я стал завсегдатаем в этой забегаловке в уныло-бежевых тонах, где пахло половой тряпкой и убитым временем. Уже на третье утро я выбрал себе место за стойкой, пятое от кофеварки, справа Жан-Батист, слева Брюно — два соседа, которые впервые заговорили друг с другом и познакомились лишь тогда, когда между ними появился я. Жан-Батист уже перешел на сухое белое вино, а Брюно на свежевыжатый апельсиновый сок. «Витамины», — уныло шутил он, и от его слов у меня сжималось сердце. Так мы и сидели втроем, не сговариваясь, молча дулись на весь свет: одна нога на металлической подножке, голова втянута в плечи, взгляд застыл на бутылке, и так каждое утро, если не происходило ничего нового.
Брюно потерял работу, Жан-Батист искал ее, а мне платили за то, что я ничего не делаю. Я не стал им о себе рассказывать из уважения, а еще чтобы не чувствовать себя одиноким. Чтобы казалось, что я не один такой. Они не задавали мне вопросов: им хватало собственного прошлого. Жан-Батист был преподавателем французского языка и литературы, Брюно — пожарным. Первый наблюдался у врача по причине депрессии, второго отстранили от работы по дисциплинарным соображениям. Подробностей я не знал. Вокруг нас шуршали газетами, отмечали галочками объявления о работе и зачеркивали цифры на лотерейных билетах. А мы ничего не отмечали и не зачеркивали, мы молча ели и лишь иногда обсуждали прогноз погоды — а что еще остается делать тем, кто потерял веру в людей и в себя.
Полчаса за чашкой кофе с молоком и бутербродом, проведенные плечом к плечу с двумя бедолагами, которые цеплялись за последнюю соломинку, чтобы не сорваться в пропасть, помогали мне вновь обрести то, что я потерял с тех пор, как приехал во Францию, — собственное достоинство. Но таких громких слов я не осмеливался произносить вслух. Потом я возвращался в свою жизнь, слегка отогретый тихим унынием моих собратьев по несчастью, так же как и я, оказавшихся не у дел. Кому-то на земле было хуже, чем мне, правда, это мало что меняло, и я ничего не мог для них сделать, мне оставалось лишь молчать и поддакивать. Время от времени я нарочно оставлял в туалете купюры, но, возможно, их подбирали другие. Однажды утром Жан-Батист вышел оттуда и спросил, чье это. Мне стало стыдно, и я опустил глаза, тогда как сразу несколько человек подняли руки.
Впрочем, в последнее время Брюно сильно изменился. Я чувствовал, что он заставляет себя сохранять унылый вид лишь из солидарное™ с нами. Я был уверен, в его жизни произошли какие-то перемены. Может, встретил кого-нибудь или нашел работу и решил пока никому об этом не говорить, но теперь он с жалостью смотрел и на меня, бездельника в тренировочном костюме, и на Жана-Батиста в пиджаке не по сезону, неудачника, перемешивающего в остывшем кофе собственную жизнь, наблюдая за тем, как тает сахар. В наших отношениях сразу что-то разладилось, теперь уже двое из троих оставляли чаевые.
Сегодня утром Жан-Батист покинул компанию первым, как всегда по средам. Попрощался, взял свой пустой портфель и пошел отметиться у психолога, где, как правило, молчал в течение часа и врач продлевал ему больничный. Вот тогда-то Брюно наклонился ко мне и сказал: «Мне пора на работу». Банальность этой фразы как-то не вязалась с интонацией, с которой он ее произнес; в ней слышалась не просто гордость за то, что он снова при деле, тут было что-то еще — непонятное, вызывающее. Он предложил пойти с ним, если у меня нет других дел, посмотреть, где он работает. Я согласился. Он добавил: «Тебе будет полезно, отвлечешься».
Вот так я и очутился на съемочной площадке. Сидел в углу на каком-то кубе, слева от прожектора. Брюно весь так и светился, посматривая на меня, радовался, что я вижу его в другой обстановке, где его знают, ценят, где он нужен. В перерыве между дублями он подходил ко мне и, красуясь, спрашивал: «Ну, как я выгляжу? Натурально?» Брюно играл роль почтальона, который приносит посылку. Звонит в дверь, ему отвечают: «Войдите». Он входит. Получательница уже сидит верхом на другом почтовом служащем. Он здоровается и говорит, что нужно расписаться за посылку. Она благодарит его и просит не стесняться — одна дырка свободна. Тогда Брюно снимает фуражку и вручает ей «посылку» по полной.
Тут появляется агент по недвижимости — приводит клиентов, чтобы показать квартиру. Эту роль играет Талья. Она спрашивает у тех, с кем пришла, — девушки в поясе для чулок и мужика с седой гривой, — понравилось ли им то, что они увидели. Они говорят: «Да» — и начинают ее раздевать, воодушевившись примером почтовой троицы, и вот уже две команды пыхтят на одной кровати.
Происходящее не помогало мне отвлечься, скорее даже наоборот. Я возбудился, но в этом было что-то ностальгическое, не более того. Приехав во Францию, я спал со всеми женщинами, которые меня хотели, однако по мере того, как падали мои акции, это случалось все реже и реже. А сидеть и смотреть, как играют другие, — это как раз то, что я делаю профессионально на протяжении каждого матча. Брюно подмигивал мне, впечатывая получательнице. Я улыбался в ответ, давая понять, что болею за него и горжусь, не хотел его огорчать, пусть даже для меня в положении наблюдателя ничего нового не было.
И тут с типом, который пришел смотреть квартиру, что-то случилось, режиссер скомандовал: «Стоп». Талья прекратила свои страстные стоны и глянула украдкой, как ее партнер вынимает свой обмякший агрегат. Актер попросил сделать перерыв, уточнив, что все в порядке.
И исчез в своей гримерной. Тем временем гримерша освежила Талье макияж. Через пять минут он вернулся, бодрый, зрачки расширены, прибор в превосходном состоянии, но, как только возобновили съемку, снова сдулся. Режиссер взбеленился, сказал, что актер слишком стар и слаб для такой роли и что ему пора на пенсию. Тот парировал, что он звезда. Кто-то из осветителей предупредил, что, несмотря на перерывы, задержек сегодня не будет. Режиссер поставил актеру ультиматум, тот попросил всех замолчать, оттолкнул участливо тянущиеся к нему руки, проглотил какую-то таблетку и закрыл глаза. Троица Брюно продолжала заниматься любовью вхолостую, косясь по сторонам и ожидая возобновления процесса. Через три минуты звезда развернулась и, сжав зубы, покинула площадку — член так и не встал.