Я понимал и рассмеялся в ответ. Два года назад нам обоим перевалило за пятьдесят, и мы оба были в шоке. Стресс снимали, отмечая дни рождения с несколькими товарищами по несчастью.
— При нем было еще кое-что: альбом для зарисовок и пачка старых писем. Он никому не позволяет к ним прикоснуться.
— Так что ты от меня хочешь?
Я устало облокотился на письменный стол. Утро выдалось долгим, и я проголодался.
— Просто прими его, — попросил Джон. — Я хочу, чтобы он попал к тебе.
Осторожность — глубоко въевшаяся профессиональная привычка.
— Зачем? Думаешь, мне мало своей головной боли?
— Да брось! — Чувствовалось, что Джон улыбается. — Ни разу не слышал, чтобы ты отказался принять пациента, ты, доктор Призвание. А этот, вероятно, стоит твоего труда.
— Потому что я художник?
Он почти не колебался с ответом.
— Откровенно говоря, да. Я не стану притворяться, что понимаю художников, но, по-моему, ты должен взять этого парня. Я сказал, что он почти не говорит — это значит, что мне удалось вытащить из него примерно три фразы. Он явно скатывается в депрессию, несмотря на все наши усилия. Кроме того, выказывает гнев и признаки возбуждения. Мне за него неспокойно.
Я разглядывал дерево, изумрудный газон, россыпь тающих градин и снова дерево. В раме окна оно находилось чуть левее центра, и в пасмурный день его розовато-лиловые и белые бутоны светились ярче, чем на солнце.
— Что ты ему назначил?
Джон пробежал список: транквилизаторы, антидепрессанты и релаксанты, все в приличных дозах. Я взял со стола блокнот и ручку.
— Диагноз?
Ответ Джона меня не удивил.
— К счастью для нас, он, пока еще разговаривал, подписал разрешение на доступ к информации. И у нас есть копии записей его психиатра из Северной Каролины двухлетней давности. Очевидно, последний раз, когда он обращался к врачу.
— Тревожность сильная?
— Да, он не говорит, но по всем признакам, сильная. И ведь это, судя по карте, не первый курс лечения. Собственно, когда его доставили, у него в кармане куртки оказался купленный два года назад флакон клонопина с несколькими таблетками. Вряд ли они ему сильно помогли, если он не сочетал их с транквилизаторами. Нам в конце концов удалось связаться с его женой в Северной Каролине, вернее, с бывшей женой, и она еще кое-что рассказала о лечении, которое он тогда получал.
— Склонность к суициду?
— Возможно. Трудно составить твердое мнение, поскольку он молчит. Но в таком состоянии мне не хотелось бы его выписывать. Мне кажется, ему необходим стационар, где смогут разобраться, что с ним происходит, и подберут нужные дозировки. Здесь ему не нравится. Мы как будто держим в клетке медведя — молчаливого медведя.
— Так ты думаешь, я сумею его разговорить?
Это была старая шутка, и Джон с готовностью подхватил ее:
— Марлоу, ты и камень разговоришь!
— Благодарю за комплимент. И особая благодарность за то, что ты оставил меня без обеденного перерыва. Страховка у него есть?
— Какая-то есть. Социальный работник сейчас этим занимается.
— Хорошо — организуй перевод в Голденгрув. Ждем завтра к двум со всеми документами. Я его приму.
Разговор закончился, но, повесив трубку, я остался стоять, прикидывая, сумею ли выгадать пять минут для эскиза и одновременно перекусить — так я стараюсь делать в особенно плотные дни. Мне еще предстояли сеансы в час тридцать, в два, в три и в четыре, а потом в пять — рабочее совещание. И завтра двенадцатичасовая смена в Голденгрув, частной клинике, где я проработал двенадцать лет. А сейчас мне нужен был суп, салат и несколько минут покоя с карандашом в руке.
Еще я думал о том, о чем почти забыл за последние годы, хотя когда-то вспоминал очень часто. В двадцать один год, едва закончив последний курс (на котором я, кроме естественных наук, занимался историей и английским) и уже собираясь поступить в медицинскую школу Виргинского университета, я получил в подарок от родителей сумму, которая позволила мне вместе с соседом по комнате провести месяц в Италии и Греции. Тогда я впервые выбрался за пределы Штатов. Меня потрясли картины в музеях Италии, архитектура Флоренции и Сиены. На греческом острове Парос, где добывают самый лучший в мире, светящийся изнутри мрамор, я оказался в археологическом музее один.
В музее хранилась всего одна ценная скульптура, и ей был отведен целый зал. Статуя богини Ники, около пяти футов высотой, с отбитыми головой и руками, со шрамом на спине, оставшимся от обломанных крыльев, с красными пятнами на мраморе, долго пролежала в земле. Но рука мастера высекла драпировку, похожую на струи воды, омывающие тело. Одну маленькую ступню статуи приклеили на место. Я стоял в пустом зале, зарисовывал ее, и в этот момент с криком «Закрываем!» появился охранник. Я закрыл этюдник и, нисколько не думая о последствиях, шагнул к «Нике», склонился, чтобы поцеловать ее маленькую ступню.
Страж музея в ту же секунду взревел что-то, кинулся на меня и в буквальном смысле схватил за шиворот. Меня никогда не выкидывали из бара, но в тот прекрасный день охранник вышвырнул меня из музея.
Я поднял трубку, перезвонил Джону и застал его еще в кабинете.
— Какое полотно?
— Что?
— На какую картину напал твой пациент — мистер Оливер?
Джон рассмеялся.
— Знаешь, мне бы в голову не пришло спросить, но название упомянуто в полицейском протоколе. Называется «Леда». Наверное, по греческому мифу. Во всяком случае это первое, что приходит в голову. В протоколе сказано, что на ней изображена голая женщина.
— Одна из побед Зевса, — сказал я. — Он побывал у нее в облике лебедя. Кто написал?
— Ох, помилуй, я словно снова на экзамене по истории искусства, который, кстати сказать, едва не завалил. Не знаю, кто писал, и сомневаюсь, что полиция знает.
— Ладно, не буду мешать работать. Удачного дня, Джон, — сказал я, пытаясь размять шею и при этом не уронить трубку.
— И тебе того же, дружище.
Глава 2
МАРЛОУ
У меня уже возникало желание начать этот рассказ заново с утверждения, что это — моя собственная история. И не только личная, а еще и плод воображения, наравне с фактами. У меня десять лет ушло только на то, чтобы разобраться в заметках по этому делу и в собственных мыслях: признаться, я поначалу задумал написать статью о Роберте Оливере для одного из самых уважаемых мною психиатрических журналов, в котором я уже публиковался, но разве можно писать, рискуя профессиональной репутацией? Мы живем в эпоху ток-шоу и нескромности масштабов Гаргантюа, но в нашей профессии тайна соблюдается по-прежнему строго — из осторожности, из уважения к закону и из чувства ответственности. Так лучше. Конечно, бывают случаи, когда правила нарушаются — каждый врач сталкивался с такими чрезвычайными ситуациями. Я позаботился изменить имена всех, связанных с этой историей, включая собственное, и сохранил только одно, столь распространенное и в то же время столь дорогое мне, что я не видел нужды отказываться от него.