которая гласит: «Человек — это деньги». Ты тем больше человек, чем больше у тебя денег, ты ровно настолько человек, насколько ты богат, а если у тебя нет ни обола3 — ты вовсе не человек.
Геродот скажет:
«Здравствуй, Умник. У тебя такой вид, будто тебя можно купить за две мины4».
В те времена две мины стоил раб.
Дамаст скажет:
«Здравствуй, Умник! Ты был прав: галька ложится рядом с галькой, голуби садятся рядом с голубями, подобное стремится к подобному. Но почему мудреца я не смогу отличить от нищего?»
Дамаст не так прост, как Геродот. Когда умер отец, Геродот потребовал для себя склады с товарами — зримое богатство. Дамаст взял только корабли, которые принесли ему, как говорят, богатства неисчислимые. Но ни тот, ни другой не польстились на третью, самую малую часть наследства — на деньги. Деньги взял Демокрит. Он потратил их, но приобрел взамен нечто бесценное, потому что он — Умник…
Впрочем, Демокрит не осуждает братьев: у каждого — свой путь. И когда б мир состоял из одних только мудрецов, в нем воцарилась бы тоска. У каждого — свой путь. И если он выбран добровольно, никто не вправе показывать на него пальцем и хохотать. В конце концов братья искали его по всей земле и нашли в тот самый день, когда у него уже не оставалось ни одной драхмы. А теперь, надо думать, они приютят его и не откажут в куске хлеба и кружке вина.
До берега оставалось еще четыре-пять стадиев5, лиц людей было не различить, но уже хорошо были видны плащи абдеритян: белые — праздничные; красные, как у спартанцев; шафранные с узорами — служителей храма Диониса, для которых корабль Фавбория вез лесбийское вино, смешанное с медом и морской водой.
— Да, — сказал Демокрит, — та же радость, та же радость…
И это означало, что с той же радостью, с какой восемнадцать лет назад покидал Абдеры, теперь он возвращается сюда. Годы хоть и изменили его внешность, не изменили души. Двадцатилетний наивный юноша и тридцативосьмилетний мудрец разнятся умом, но не разнятся чувствами — пусть кто-нибудь скажет, что это не так!.. Возможно, что потом наступит время оскудения ума и чувств, время рассеяния огненных атомов души, но слава Зевсу, это время еще не пришло.
Надо будет подумать на досуге над тем, как лучше выразить чувство тоски по родной земле. Ни великий Гомер и Гесиод, ни Эсхил, ни Софокл — эти славные и мудрые мужи — не сказали, кажется, об этом. Есть запах родины — в чужих краях мимолетный, настигающий тебя на один миг и ранящий в самое сердце. Есть очертание, линия, чей изгиб словно нежнейшая ласка. Лица соплеменников кажутся самыми прекрасными на земле, их голоса, их песни, их обычаи. Кипарисы и мальвы на могилах родителей — вечный укор тому, кто странствует от них вдалеке. Все подвиги твои и труды, если они совершаются на чужбине, не приносят радости, и только мысль о том, что ты посвятил их родине и сумеешь донести до соплеменников плоды этих трудов, утешает тебя и защищает от расслабляющего уныния. Смерть — ничто, атомы души рассеиваются в пустоте и не несут о прошлой жизни никаких воспоминаний. Ум говорит: все равно, где умереть — ничто не бывает ни больше, ни меньше, ни слаще, ни горше. И все же умереть от кротких стрел Аполлона и Артемиды6 в родном краю утешительнее, чем в жарком и правом бою на чужбине.
И еще: есть тропинки, которые ты протоптал в юности, есть единственный и неповторимый свет — свет родины и образ ее, который возбуждал твою душу, питал ее. Увидеть это вновь, отдав за это жизнь, — не слишком большая цена…
Праздная пестрая толпа поджидала корабль, стоя поодаль от причала, у портиков агоры. На причале теснились рабы, готовые по первому же знаку надсмотрщика принять концы корабля и приняться за его разгрузку. У других причалов стояло еще десятка два кораблей, на некоторых кипела работа, другие, уже опорожненные или готовые к отплытию, были безлюдны.
— Дамаст, — сказал Демокриту кормчий, указав на высокого человека в белоснежном шерстяном плаще и черноременных крепидах7, стоящего у самого причала в окружении четырех рабов-спутников. — Твой брат встречает тебя, Демокрит.
— Пусть человек возьмет мой ларь и следует за мной, — сказал кормчему Демокрит. — Благодарю тебя, Фавборий. Путешествие было приятным.
Они улыбнулись друг другу: чернобородый крепыш Фавборий и худой светловолосый Демокрит.
— Надень мою новую хламиду, — предложил Фавборий.
— Не надо: пусть Дамаст подарит мне платье — это доставит ему радость.
— Рад буду вновь увидеть тебя на моем корабле, Демокрит.
Дамаст был красив, как и все дети Дамасиппа. Статный, голубоглазый, с курчавыми светлыми волосами, с золотистой, аккуратно подрезанной и ухоженной бородой. Дорогой белый гиматий8 с голубой окантовкой и золотистыми шнурками на рукавах ниспадал с его плеч глубокими плавными складками. Под ногами его лежал красивый коврик, чтобы раскаленные солнцем камни не жгли ему ступни, хотя у его крепид были толстые подошвы. Двое рабов-спутников держали над ним легкий навес из белого полотна, укрепленного на двух шестах.
Дамаст улыбался приближающемуся Демокриту, но не сделал ни шага ему навстречу. Он обнял брата, когда тот подошел к нему, похлопал по спине и сказал:
— Здравствуй, Умник. Ты мог бы надеть праздничное платье для такого случая: люди глазеют на тебя, подумают, что я обнимаюсь с нищим.
У Демокрита закружилась голова: так пахло от Дамаста дорогим розовым маслом.
— Радуйся, что я не сошел с корабля нагим, — ответил Демокрит брату. — У меня нет другого платья… — Он засмеялся, отступил на шаг. — А ты похож на дорогую статую, Дамаст. Когда б ты окаменел, ты стал бы украшением агоры. Где старший брат Геродот?
— Он болен, — ответил Дамаст. — Но вечером он будет на пиру, где мы споем наш семейный пеан9. Я пригласил друзей, а также Протагора и Диагора, чтобы сделать тебе приятное. Надеюсь, ты еще помнишь этих людей?
— Протагор — тот самый носильщик дров, которого я обучил когда-то письму и чтению? — спросил Демокрит.
— Да.