головы. Взгляд её чёрных, без блеска глаз был направлен прямо перед собой. Выпростанные из складчатых рукавов ладони тяжело и недвижно лежали на круглых коленях. На пальцах сверкали щитки золотых колец. Девять щитков были гладкими, без рисунка, на десятом — летела искусно вырезанная птица.
Не дождавшись ответа, спутники Савлия спешили занять места по бокам повозки. Они кружили от задних колёс к передним, перемещались и обходили друг друга. Но ни один не посмел обогнать коренастого широкоплечего всадника в пластинчатом панцире, надетом поверх простой куртки. Узкие рукава не закрывали ниже локтя сильных жилистых рук с браслетами на запястьях. Браслеты и гривна с фигурками львов — других украшений не было. Однако скромный наряд мало что значил. Всадник ехал впереди всех, по правую руку от царской повозки. Его серый, редкого мышиного цвета конь, лишь на полголовы отстававший от вороной четвёрки, в отличие от хозяина, сверкал дорогим убранством. Нагрудные ремни подпруг были скрыты под золотыми бляшками. На лбу выступала головка оленя с ветвистыми раскидистыми рогами.
«Кони не знают, чем кончится путь длиной в сорок дней, — думала женщина в белой кибитке. — А я словно вижу то страшное место, где вода ведёт битву с камнями. Копыта коней сомнут и растопчут дни. Нынешнюю луну сменит другая. Новая тоже пойдёт на ущерб, станет острой, как нож убийцы. Потом придёт чернота…»
Гунда прервала мрачные мысли и, обернувшись, крикнула вглубь кибитки: Замолчи!
В тёмном углу, забившись туда словно зверёк, сидела девчонка с круглым скуластым лицом, с круглыми широко расставленными глазами. Встрёпанная, цвета соломы чёлка спускалась до самых бровей. Плакать девчонка не смела, только время от времени громко вбирала воздух своим коротким широковатым носом. И откликаясь на жалобный звук, бежавший у заднего колеса небольшой длинношёрстный кути — пёс — принимался протяжно выть.
Воу-у-у-у-у-у» — доносилось из-под кибитки, едва торчавшие кверху уши улавливали короткое всхлипывание.
— Оу-у! — подхватывала дружина, мчась в степь.
— Оу! — на лицах и левых руках появлялись новые раны.
— Савлий! Савлий! — плясали и бесновались гадатели.
Савлий! — гремели и ухали бубны. Уу-о! — выводили тростниковые дудки. Царь-царь! — вызванивали бубенцы.
Ничего этого Савлий расслышать не мог.
Он лежал в огромной открытой колоде, такой же недвижный, как бронзовый орёл на обухе молоточка, зажатого в пальцах правой руки. Черты костлявого лица выглядели умиротворёнными. Трудно было поверить, что под гладким лоснящимся лбом ещё недавно роились коварные планы, а мирно сомкнутые узкие губы могли раздвигаться в зверином оскале, как было в тот день, когда Савлий, не дрогнув, пустил смертоносную стрелу в родного брата. На его повозке он ехал сейчас в своё последнее кочевание.
Где, Савлий, царь скифов, твоё властолюбие, где ярость битв, буйство пьяных разгулов?
Болел Савлий недолго. Лихорадка настигла внезапно и принялась терзать, словно пантера оленя. Напрасно вокруг шатра, где на подстилке из козьего войлока метался и бредил царь, знахари сыпали пепел костей, сожжённых на круглом жертвеннике. Напрасно поили больного горячительными отварами, а на раскалённые камни у изголовья бросали чёрные жилистые листья и мелкие красноватые корешки, выкопанные в новолунье. Ни пепел, ни дым не принесли облегчения.
Три дня и три ночи, сидя на пятках, восемь гадателей раскладывали и перебирали ивовые лозы. Прутья ложились то полной луной, то её половиной, но имя духа, наславшего немочь, не открывали. Липовой коре посчастливилось не более. Восемь по восемь раз было пропущено гибкое лыко между пальцами, не касавшимися ни рукоятки меча, ни тетивы лука. Выпытать злое имя не удалось. А как прогнать зло, если не знаешь, каким именем оно зовётся? Без имени нет на него управы.
«Пусть кость, вырванную из пасти чёрной собаки, сожгут и развеют по ветру», — пошептавшись, сказали гадатели.
Сказанное было исполнено, и снова без проку.
Всю ночь Савлий метался, хрипел и хватал сам себя за горло. На рассвете стан огласился криками. Кричали и плакали так, что пасшийся неподалёку табун царских коней в страхе умчался в степь.
— Умер! Оу-о! Умер! — вопили женщины.
Мужчины стали готовиться к кочеванию.
Те же знахари, что варили отвары и растирали коренья, вскрыли тело умершего. Бормоча заклинания, они удалили все внутренности, взамен положили сухие травы и пахучие смолы, в кожу лица втёрли прозрачный пчелиный воск.
Теперь, не страшась разрушений, Савлий, сын Гнура, внук Лика и правнук Спаргапейя мог отправиться в сорокадневный переход. Предстояло объехать все стойбища и кочевья, раскинувшиеся на пути к Борисфену[1]. Сорок дней — это почти полторы луны, время долгое. Надо его пережить.
Спешите, скифы, увидеть царя! Спешите пройти с ним последнее кочевание. Идите те, у кого не счесть лошадей, и те, кто владеет одной кибиткой. Сюда! На зов бубенцов, на клёкот оберегов! За Савлием! Оу-о!
Влажная степь гудела от криков и конского топота. Прятались голенастые ибисы, кидались в лощины зайцы, замирали в норках сурки. И только жаворонки, повиснув в недосягаемой голубизне, продолжали петь весенние песни.
Глава II
Ночь акинака
С заходом солнца всё стихло. Луна, приподняв над краем земли свой круглый багряный щит, увидела степь, погружённую в сон.
Спали люди, провожавшие царскую повозку, — кто на войлоке спал, кто на траве.
Спали стреноженные кони. Их гривастые головы были опущены до самых копыт. В ворохе мягких бараньих шкур лежала женщина в платье, как звёздное небо. За её широкой спиной, прижав колени к самому подбородку, посапывала девчонка с копной светлых волос. Лохматый пёс свернулся в клубок у заднего колеса и во сне тихо повизгивал.
Луне никто не мешал.
Сторожившие кибитку воины сидели недвижно, как высеченные из камня фигуры, предназначенные оберегать курган.
Обрадованная тишиной, луна заскользила по тёмному небу. В пути она уменьшалась и меняла свой цвет. Из багровой, как раскалённый в горне металл, сделалась цвета золота, сплавленного с серебром, и, став такой, послала на землю поток сияющих голубых лучей.
Стойбища и кочевья, близкие и далёкие, занявшие степь до самых пределов, спали, укрытые голубым светом, словно прозрачным войлоком из тончайшей шерсти козлят.
Только в одной кибитке, одиноко стоявшей поодаль от тесно сбившегося стойбища, не было сна. В ночь полной луны здесь никогда не ложились. Миррина, рабыня, купленная за пять бронзовых браслетов, и Арзак, приёмыш Старика, прислонив распрямлённые спины к высоким колёсам, не отрывали глаз от залитой лунным светом раскачивавшейся фигуры, удалённой от них на расстояние в полперелёта камня. Ближе Старик не подпускал. Тайна нетупевших акинаков принадлежала двоим: ему и луне. Недаром акинак ковался в ту ночь,