поднимется. А она все не вставала. И не встанет уже никогда.
— Верно говорит мужик, ведьмой твоя мать была?
Промолчал, глянул на барина исподлобья и упрямо зажал губы, вытирая покрасневший нос рукавом. Николай Митрофанович только нахмурил брови.
Из толпы услужливо понеслись непрошенные ответы:
"Дык все умела она, барин, грудничков от лиходейки[1] да мужиков, хвативших после тяжкой работы от вырождения пупа[2] лечила'
«А к вашей барыне? К вашей барыне она-то ходила, головницу зашептать, коль врач помочь не сумел»
«Всё она умела, нужды не знали, хорошей знахаркой была»
«И Якова ж научила, он сегодня моей Каське сглаз поутру убрал, орала ж дурниной с вчерашнего полудня»
«Да, не забывала про хлопца своего, достойным приемником растила…»
— Так что ж вы стояли, когда она бегством спасалась да помощи просила?! — Взлетело к небу с отчаянным хриплым криком облако густого пара, парнишка снова попытался выдраться из хватки мужиков. И они разжали руки. — Маменька, не успел. Как мне жить без тебя-то, моя маменька…
Он упал на снег, пополз к прикрытой матери, выскуливая проклятия через горькие слезы. Сбросил тулуп, положил её голову на колени, нежно, трепетно проводя дрожащими пальцами по бледным бескровным щекам.
Он упал на снег, пополз к прикрытой матери, выскуливая проклятия через горькие слезы. Сбросил тулуп, положил её голову на колени, нежно, трепетно проводя дрожащими пальцами по бледным бескровным щекам.
И его горе такое густое, такое едкое, заставило Варвару ужом выскользнуть из отцовских рук, сделать несколько робких шагов в его сторону. Так жалко, так больно… От одной мысли, что у неё отнимут родную матушку, становилось худо. Страшно было, что не услышит она больше глубокого чарующего голоса, не уткнется носом в цвета каштана мягкие пряди волос.
В своей боли Яков был безутешен, Варвара замерла в паре шагов, в нерешительности протянула пальцы, обтянутые теплой перчаткой, да так и не отважилась. Что сейчас причинит покой его душе? Нет на свете такой вещи иль мысли.
— Вот что, Яков, мать твою отпоют и достойно похоронят, я распоряжусь. Тебя отправляю в Московскую академию, коль такой талантливый — грамоту и счет узнаешь, на врача учиться будешь. Приедешь, служить моему роду барскому станешь, тогда и дарую тебе вольную с землею. А ежели желаешь, оставайся здесь, изба материнская при тебе будет, но спуску здесь никто не даст, наравне с другими трудиться станешь и обиду свою на селян позабудешь, виновный один и он будет наказан.
Яков замер. Приткнулся лбом к материнскому, прикрыл глаза. И слезы его крупными жемчужинами срывались с подбородка и длинного острого носа, падали на щеки женщины. Казалось, что она плачет вместе со своим сыном. Так же сильно и безутешно тоскует по отнятому у них времени.
Растянулось молчание, притихли ожидающие селяне. Мальчик мучительно принимал решение.
— Я поеду учиться. Но сначала проведу в последний путь свою матушку. Дозвольте мне, барин.
— Дозволяю. — Николай Митрофанович спокойно кивнул, обернувшись на звук колокольцев, прикрепленным к лошадям исправника, он коротко указал Варваре на её лошадку и двинулся навстречу полицейскому служащему.
Вот-вот её должен был забрать Агап.
Горюющему мальчишке не было никакого дела до нескладной низенькой барской дочки: тощая, будто нахохленный вороненок в кипе своих одежд и туго подвязанном под подбородком платке. Но её тихие слова заставили поднять голову, увидеть за пеленой слез не по возрасту взрослый пронзительный взгляд сиреневых глаз.
— Я бы тоже мстила, Яков. Каждому по заслугам, а ежели они взяли на свою душу такой грех, так гореть им при жизни и при смерти.
В тот день вернулся барин к поместью за полночь, поцеловал беспокойно мечущуюся по пуховой подушке дочь в черноволосую макушку и отправился в свои покои.
В тот день ещё никто не мог помыслить, что через десять лет крепостной Яков исчезнет из Московской академии врачевателей, а следом перевернется вся их жизнь. Те слова, сказанные несчастному мальчишке у материнского тела, потянут в адскую пучину многих.
[1] Народное старославянское название лихорадки
[2] Название пупочной грыжи в 18 веке
Глава 1
В комнате Аксиньи Федоровны несмотря на удушающее пекло жнивеня[1] за окном, было до невозможного холодно. И слишком темно.
В последние дни бабушка Варвары совсем сдала — прекратила спускаться трапезничать, не выходила на аккуратную липовую аллею, не сидела в заботливо подкрашенной белой краской беседке. В третий день месяца она сослалась на летнюю духоту и головные боли, на четвертый — не сумела подняться с кровати.
Приехавший семейный доктор лишь сочувствующе развел руками. Была в его жесте беспомощность, кольнувшая Варвару тревогой. «Возраст, дорогие барыни, непоколебимая страшная вещь. Уважаемая Аксинья Федоровна разменяла девятый десяток, удивительная длина жизни. Богу угодно прибрать её, но явных причин и болезней я не нахожу.»
После его приезда матушку словно подменили. Заботливой дочерней рукой она отправляла всё новых и новых служанок для облегчения последних материнских дней. Коротала долгие летние вечера, сидя в высоком кресле у кровати Аксиньи. Но вот Варваре она заходить в бабушкину комнату строго настрого запретила. Позволила лишь одну встречу под своим пристальным надзором. Когда бабушка с улыбкой протянула внучке свои руки, мать неожиданно злобно выпроводила Варвару за двери.
«Попрощались и полно, нечего тебе смотреть на увядание родного человека. Сбереги образ нежной и пышущей здоровьем женщины.»
В голосе звенела та самая сталь, которую слышала Варвара в далеком детстве с уст обожаемого батюшки. На десятом году её жизни отца сбросила лошадь, смерть его была быстрой и безболезненной. Только этой мыслью оставалось утешаться. И тогда матушка взяла на себя главенствующую роль. Неоднократно Варвара замечала за нею его замашки: то устало разотрет виски, с резким выдохом выравнивая натруженную долгим сиденьем за документами спину. То скажет вот так: холодно, так, что пререкаться становится боязно. Для крепостных не переменилось ничего, а пред Варварой схлопнулся знакомый устоявшийся мир, оставляя с пустой тяжестью на сердце и убежденностью, что судьба её бессовестно обокрала.
Не было больше душевных разговоров и отцовских объятий, не было желания делиться самым сокровенным, глубоким и затаенным. Матушка не принимала её эмоций. Сухая, черствая, она, несомненно, желала для дочери всего лучшего, но к чувствам её была глуха. Существовал лишь долг. Обязанности и укоры, если сил Варвары для достижения достойных результатов было недостаточно.
Всё переменилось, когда к ним в поместье переехала бабушка. Варвара вновь научилась дышать. Рядом с Аксиньей Федоровной не нужно было маяться, обличая чувства в красивые обертки подобающих слов — мудрая женщина понимала её, как никто другой.