следовать дальше с ними. Это единственное верное решение в данный момент. Любое другое будет сравнимо с самоубийством, — ответил чекист, с грустью посмотрев на меня.
— А наши, что уцелеют? С ними как? С медиками? Они же могут выжить. И им нужна будет наша помощь, чтобы вырваться из плена, — сказал я, прекрасно понимая, что тот уже всё решил.
— Пойми — всё кончено. Немцев в десятки, сотни раз больше. Ты прислушайся, — он кивнул в сторону Новска, — стрельба почти стихла. Ты же, думаю, понимаешь, что это означает.
Я прислушался и был удивлён, что, действительно, ни взрывов снарядов, ни звуков стрельбы, ни рычания моторов, ничего этого не стало слышно, хотя мы отошли не так далеко. Только шум леса, ветра и дождя, который вроде бы вновь стал усиливаться.
Воронцов увидел, что я стою в нерешительности, поправил повязку на плече и, подойдя ближе, сглотнув, произнёс командным голосом:
— Боец Рабоче-крестьянской Красной армии Забабашкин, ты сделал всё, что мог. И теперь я приказываю тебе: отступать и возвращаться на воссоединение с обозом, — он вновь сглотнул и прохрипел: — Мне чего-то совсем плохо, так что, если что, приказываю тебе меня оставить, а самому искать наших. Ты слышишь⁈ Я приказываю!
Его хриплый голос усталого и замученного болью человека на меня никакого глубокого впечатления не произвёл. Более того, я даже захотел хохотнуть от несуразности и искусственности момента. Это было как-то нелепо, что ль. Мне показалось, что он говорит мне не как живому человеку, а, как будто я какой-то робот, программирует меня.
Но потом я понял, сколько чувств, эмоций и сил он вкладывает в эти слова, и у меня защемило сердце.
Воронцов не был трусом, он был готов умереть за Родину при необходимости в любой момент, но он здраво оценивал происходящее и, даже почти не имея сил, думал не о себе, а, как настоящий командир, об общем деле и целесообразности. И было очевидно, что эта целесообразность подсказывала ему, что смысла нам соваться сейчас в город и просто так умирать нет.
Я это прекрасно понимал и был благодарен за это ему.
Однако, несмотря на приступ сентиментальности, я всё же решил возразить:
— Нельзя бросать наших. Наверняка там есть выжившие. Надо их освободить.
Воронцов посмотрел на меня, как мне показалось, с сожалением и, вздохнув, уставшим голосом ответил:
— Я же тебе говорю: это не в наших силах. Всё, разговор закончен.
И эта его категоричность мне не понравилась, потому что я как раз только-только разговор этот начал.
А потому я, разумеется, несмотря на его недовольство, продолжил свою мысль:
— Мы же пока даже не предприняли ничего. Как ты можешь заранее знать, что в наших силах, а что нет?
— Да тут и пробовать нечего, — нахмурился он. — Ты видел, сколько немцев там? Что мы — две забинтованные мумии, с ними сможем сделать?
— Я не знаю, — честно признался я. — Но думал, что мы что-нибудь придумаем.
— Что придумаем? Как вдвоём всех немцев разбить?
— Ну, типа того… Думал, может быть, партизанами станем, как Денис Давыдов.
Чекист уставился на меня как на инопланетянина. Потом прокашлялся и, вероятно, вспомнив, что я получил не только ранения в голову, но и с десяток контузий, более мягким голосом сказал:
— Давыдов, это который в 1812 году французов бил? Ну ты и вспомнил, — он улыбнулся. — Мальчишка, книжек начитался и решил партизаном стать. Гитлера вместо Наполеона побить.
— А хоть бы и так. Какая разница кого в землю класть — француза аль немчуру? Земля — она всех примет, — принимая вызов, резонно заметил я и, видя, что визави находится в нерешительности, уточнил: — Так ты партизанить не хочешь, что ль?
Тот вновь на меня изумлённо посмотрел, а потом тяжело вздохнул и, потерев себе лоб, произнёс:
— Послушай, Алёша, это тебе не роман «Война и мир». Тут нет мира — одна война. А война — она, брат, построена на преимуществе. Есть у тебя преимущество над противником, ты побеждаешь. А если нет, то на нет и суда нет. Понял? Ну а что касается того, что ты предлагаешь стать партизанами, то это, брат, идея бесперспективная. Партизаны не могут действовать без снабжения и поддержки местных жителей. У нас с тобой нет ни одного из этих важнейших пунктов. Поэтому, в лучшем случае, мы с тобой можем стать диверсионной группой. Но и это нам не по плечу, потому что мы, мало того, что без оружия, еды и боеприпасов, так ещё и еле-еле держимся на ногах. Ты посмотри на себя, на нас. Ну какие мы с тобой диверсанты⁈
Я снял очки, потёр ладонью глаза, затем куском бинта, что болтался у правого уха, протёр стёкла, вернул очки на место и осмотрел с ног до головы чекиста, который и сам был на пятьдесят процентов замотан в бинты. Зрелище было одновременно печальное и жуткое, потому что бледный человек в грязных бинтах не мог вызвать других эмоций. Перевёл взгляд на себя, замотанного на девяносто девять процентов в когда-то белые, а сейчас чёрно-зелёные тряпицы, и согласился с Воронцовым, что на диверсантов мы пока не тянем.
«Да, ему действительно сейчас не до партизанщины. А потому нужно будет догнать обоз и оставить его там. Самому же вооружиться хорошенько и уже после этого вернуться сюда, — кивнув чекисту, мол, согласен, подумал я. — А как вернусь, то найду способ пробраться в город и освободить наших бойцов, медиков и Алёну. Если быстро пойдём, часа за три обоз догоним. Там часок отдохну и бегом назад. Под вечер буду тут. А уж ночью в город и проникну, благо в темноте я вижу не хуже, чем днём».
Мой кивок Воронцов понял как надо и, посмотрев по сторонам, спросил:
— Ты не помнишь, мы идём в правильном направлении? По этой же дороге шёл наш обоз?
Я сфокусировал зрение и, рассмотрев колеи, оставленные телегами, сказал, что по этой, после чего мы пошли