осмеливались предложить это сами. Даже в недомогании я испытывал упоение от чувства своей абсолютной власти.
Тем не менее моя власть над Валерией — величина переменная, столь же тонкая, сколь и утонченные чувства, которые пробуждает во мне сама Валерия. Если я и черпаю из нее жизнь, в чем сознаюсь без труда, то, по крайней мере, я увековечил миг нашего счастья, и не только в ребенке, чье рождение, возможно, и не суждено мне увидеть, но и в неловкой попытке поймать ртутную ясность наших взаимоотношений в мои словесные сети.
Это не лучший способ возвратить ей мой долг, но существуют такие долги, которые даже самый богатый в Риме человек, каковым я до сих пор остаюсь, заплатить не в состоянии.
Теперь, когда рабы были отпущены, а я отложил фатальное обследование своим лекарем на потом (зачем проявлять столь нескромную поспешность узнать неизбежное?), мы сидели, не произнося ни слова, и нас переполняло это новое и ужасное подозрение. Затем Валерия приблизилась ко мне и своими длинными пальцами ласково обвела отметины на моем лице — широкое лилово-синее пятно над левым глазом, полосу с неровными краями, делящую мой нос у переносицы и распространяющуюся от ноздри до скулы, и наконец — что хуже всего — жуткое пятно, идущее от левого уголка губ по челюсти и вниз, к мускулам моей шеи и придающее мне вид блюющего пьяницы. Когда она сделала это — а моя кожа все еще чувствовала тепло ее прикосновения, — то сказала, что я все еще в долгу перед своей страной и что я должен записать правду о своей жизни и об изменениях в Риме, о которых я знал и как хозяин, и как слуга.
Слушая ее, я думал об обуглившейся нити, на которой, как гласит легенда, висит жизнь Мелеагра[9]. Потом мой взгляд переместился к сосновым поленьям в большом светильнике — пламя сменило янтарный цвет на мягкое рыжеватое свечение, и вклинились в огонь белые хлопья пепла.
«Очень хорошо, — думал я. — Принимаю сей знак».
Но пока я ничего не говорил Валерии. Позвал рабами велел подложить побольше дров. Пламя, тепло мерцая, метнулось вверх, к позолоченному потолку.
Перед огнем огромная лохматая гончая, слишком старая теперь для травли, насторожила уши и медленно повернула к нам свою пятнистую морду, Пес дышал с трудом, глаза его затянуло пленкой, будто снятым молоком. Еще семь лет назад мы охотились с ним в Греции, в чащах Киферона[10]. Я почувствовал, как время просачивается сквозь пальцы, утекая будто последние песчинки в песочных часах.
Ночь — коварный враг, она ловко погружает в сон своих самых неутомимых стражей. Валерия, которая обычно спит как младенец, засыпая сразу и крепко, в ту ночь тревожно металась и ворочалась час за часом, пока полное изнеможение не закрывало ей глаза, но через несколько минут вновь просыпалась, вскрикивая в каких-то болезненных кошмарах. Я прижал ее к себе, убаюкивая, словно она и в самом деле была младенцем, гладил по волосам неловкими скрюченными старческими пальцами. Но Валерия так и не рассказала мне, что ей снилось.
Долго, уже после того, как Валерия погрузилась в беспокойный сон, — пока первый луч узкой полосой не проник через ставни, а пастухи не принялись перекликаться друг с другом на утренней дойке, — я лежал с открытыми глазами, стараясь свыкнуться с мыслью, что через несколько месяцев или, возможно, через год, если буду предусмотрителен, мне предстоит оставить этот мир. Странно, но мои мысли в ту ночь не заполняли воспоминания о прошлом величии. Я лишь листал свою короткую жизнь с Валерией на вилле — катание по усадьбе верхом на лошадях по утрам или прогулки по чащам вокруг Аверна[11], ленивую полуденную рыбалку на соленых озерах Кум[12], пирушки по вечерам (когда старые друзья приезжали в гости), и разговоры до утра, и полные комнаты для гостей изо дня в день.
Всю помпезность и величие публичной власти я оставил добровольно, и теперь Смерть — коварное божество, с которым я жил рука об руку в течение многих лет, — понимает, что я буду горько негодовать ее приходу в момент моей нынешней отставки; что потерю этих простых удовольствий пасторальной жизни, нежданного чуда поздней любви, вечеров скорее, чем дней, я вряд ли смогу перенести.
После этой ночи Валерия ни словом, ни поступком не напомнила о моей болезни. Лишь ее стремление угождать мне, нетерпение проводить каждый час, свободный ото сна, вблизи меня, придумывая какие-нибудь новые удовольствия, говорили о том, что на ее мысли, так же как и на мои, легла тень.
Через день после приступа мой лекарь маленький, худой, лысый афинянин, называвший себя несколько тщеславно Эскулапием и обладавший всеми приемами саморекламы и гибкостью, столь характерными для его народа, — осмотрел меня с головы до ног. Это была неловкая и смущающая процедура: я лежал на кушетке со стоящим рядом светильником, слегка дрожа, отводя глаза от своих обнаженных конечностей. Не знаю более неприятного зрелища, чем сильное, мускулистое тело, которое начинает дряхлеть от возраста, потворства собственным прихотям и болезней. Лучше уж истощение, чем белая плоть безделья.
Когда лекарь закончил, а мой раб снова стыдливо прикрыл меня туникой и тогой, я осведомился:
— Ну, Эскулапий?
Тот сложил свои худые ладони вместе.
— Диктатор достиг почтенного и достойного возраста шестидесяти лет в восхитительном здоровье… — начал он.
Я резко перебил его:
— Эскулапий, я больше не диктатор, и у меня нет времени для твоей лести. Я страдаю от болезни. В чем она состоит? И как долго осталось мне жить?
Он ничего не ответил, заморгал своими черными глазами, а его пальцы — сильные и нервные пальцы хирурга — переплелись вместе.
— Ты боишься стать глашатаем плохих вестей, Эскулапий? Ты служил мне так долго, так неужто не понял, что я — человек справедливый?
Тогда он потуже запахнул свое синее с красным облачение — свидетельство своей профессии — и сказал:
— Мой господин Сулла, ты не щадил своего тела, ни как солдат, ни как… — Он на мгновение заколебался.
— Ни как мужчина, ищущий удовольствий?
Его чопорность забавляла меня.
— Именно так, мой господин. Как многие мужчины, обладающие большой физической силой, ты жил, не соизмеряя своих сил. Я предупреждал тебя в Афинах, когда ты только нанял меня…
— И еще много раз с тех пор.
Это было правдой. Я пренебрегал его советами, безразличный к своему телу, пока оно исправно служило моим нуждам.
Эскулапий кашлянул и сказал:
— Симптомы безошибочные. Возможно, если ты захочешь