потом опять остановился и уже укоризненно посмотрел на Николая:
— А ты полегче. Знаешь, что о тебе в парторганизации говорили? За тобой следить надо, ты подозрительный. А ты меня тащишь. Куда ты меня тащишь? — и снова понес несуразицу.
Теперь протрезвел Николай. Что на уме у этого сумасшедшего? Что он знает о нем, Николае? Хотелось выведать, но ничего нельзя было добиться: Набойщиков бормотал чушь. Николай доволок его до дома, постучал в ставень, чтобы разбудить жену Набойщикова, сунул пьяного в калитку и тоже поплелся домой. Торопиться было некуда: завтра воскресенье. В голове ералаш, но и сквозь него бередила тревога: что говорили о нем? Когда? Может быть, уже принято решение? Какое?..
Солнце пропекло спину — он перевернулся, прижался спиной к влажному песку. Пляж выдавался далеко к середине, к стрежню. С обрыва Волга могла казаться неподвижной — здесь вода неслась мимо, разбиваясь на десятки стремительных струй, кем-то пущенные на волю, они торопились наперегонки, сталкивались, сливались, снова растекались и обгоняли друг друга, расщепляемые невидимыми и непонятными препятствиями. Человек видит только то, что ухватывает сверху, — что он может понять в странной жизни этого мчащегося мимо него тела?
Привычно представилось: в затянутом черным илом глубоком ложе неостановимо льется, переливается стеклянно-зеленая масса. Войди — Волга податливо расступится, словно желая вобрать в себя; нырнешь и откроешь в воде глаза — дрожит бутылочная муть, её едва прощупывают солнечные руки, ниже — совсем тьма, не пускающая ближе тайна. Можешь напиться — ничего не убавится, набери в пригоршни — вода медузой прольется, выскользнет, оставит в дураках.
В детстве он думал, что Волга — живая. Зимой засыпает, как в берлоге медведь, покрывается толстой шкурой, но под ней живет. А с весны — вот она: течет и течет, льет свое нескончаемое, громадное, неповоротливое и гибкое тело, манит и смеется. Иногда ему казалось, что он видит необидно-насмешливое широкое, лоснящееся от силы, неги, довольства лицо Волги и на нем глаза с хитринкой: «Видишь, какая я? Что ты со мной сделаешь? Теку и теку…» И теперь, улыбаясь, Николай не хотел разрушать этого навороженного в детстве рекой чувства. Ну, да, живая: откуда-то от Осташкова через Ржев, Углич, Ярославль, Горький, Самару, Саратов влечет и влечет безостановочно свое мощное зачаровывающее тело, непонятно, почему и зачем, — непременно должен быть тайный, не дающийся людям смысл, — и так тысячи лет. И нет ей никакого дела до тех, что копошатся по её берегам, ездят по ней, в ней купаются: она всё перевидит, снесет и останется сама по себе. Её перегородили плотинами, вот тут, недалеко, строят еще одну и там сейчас нудная кутерьма стройки, — а она течет и течет, волочится и сквозь плотины и после них — всё такая же.
Те, что жили по её берегам тысячу, две тысячи лет назад, обязательно должны были почитать Волгу своим божеством. Нельзя представить иначе: она, живая, влияла на людей, проникала в них. Иногда Волга могла казаться доброй, в другое время — злой. Но то, что она, как это стало понятно ему, когда он вырос, вполне равнодушна к людям, ко всем их чувствам, к их вере, в том числе и к нему, столько взявшему от неё и любившему её, оказывается, неразделенной любовью, было обидно и временами вызывало колючее чувство словно бы ревности. Смешно, конечно, но пусть остается так…
— Это ты, Петрович? Здорово, — Николай не заметил, как подошел Сизов. Неохотно приподнял голову, утопая тапочками в песке, приближались волосатые коричневые ноги, над ними выгоревшие синие трусики оттопыривались вздутым животом.
— Палит, спасу нет, — говорил Сизов, проходя. — Я сначала скупнусь. — Сбросив тапочки, он шлепнул по воде шаг, другой, и с размаху бросился в пучину, нырнул, — Николай смотрел с безотчетным любопытством, втайне ожидая, что он нырнул, а Волга не выпустит его. Но Сизов вышел из воды и ладонями смахивал с себя искры брызг.
— Несусветное дело, другую неделю жарит, — сказал он, садясь рядом. — Погорит всё к дьяволу. Я с утра третий раз купаюсь, а толку, как от козла молока. На гору влезешь — потом изойдешь. Дай-ка папироску, свои дома оставил. — У Сизова большая семья и он всегда папиросы «оставлял дома». Николай протянул портсигар и спички.
— Подходяще дернули вчера. Довел Набойщикова?
— Довел. Измучился с ним.
— Он заводной, — засмеялся Сизов». — Как выпьет, шухарной, а трезвый — овца. Закрутит — спасу нет, не удержишь! В прошлом году надрались с ним, на первое мая, идем мимо клуба, а там во дворе ребятишки на кольцах, на трапециях балуются, Митька к ним: дай мировой номер покажу! Подтянулся, продел ноги в кольца, руки отпустил — и повис вниз головой. Ребятишки смеются, а я хоть и пьяный, а соображаю: дело табак, зальет ему голову, кондрашка хватит! А сделать ничего не могу, сам на ногах, не держусь. Спасибо ребятам шли, сняли. Показал мировой номер.
— Намылят ему шею, за пьянку, по партийной линии?
— А она сама не пьет, линия? — ухмыльнулся Сизов. — Почище нашего хлещет. Тут нельзя не пить, от тоски подохнешь. Дела настоящего нет, потому и пьют. И потом, слышишь? — он махнул в сторону лесотаски, — Как по-эхаешь с неделю, в субботу поллитровка сама в руки запросится.
Николай промолчал: углублять эту тему не хотелось. По виду открытый и добродушный, Сизов, похоже, был скользким человеком. У него, думалось Николаю, один закон, продиктованный житейской мудростью: приспособляйся. Сумеешь — проживешь.
— Почему они работают, в воскресенье?
— Ремонт спешный. На другой неделе обещали плоты поставить…
С берега резнул крик. Они обернулись. Пляж-остров отделялся мелким проливчиком, за ним, по берегу в сторону лесотаски шли три девки и голосили. В платках, шалашиком надвинутых до бровей, чтобы не загорало лицо, девки веселыми и отчаянными голосами не пели, а кричали, длинно растягивая слога:
Я страдала, страдать буду,
А тебя я не забуду…
Приплясывая, задорно выкрикнули припев:
Я страдала, страданула,
С моста в речку сиганула!
Их-а, их-ха-ха,
Чем я девочка плоха!..
— Наши шалавы, — с удовлетворением заметил Сизов. — С завода. И скажи ты, в такую жару горло дерут! — Он привстал на колени, приложил ладони рупором ко рту, истошно крикнул: — Девки! Айда купаться!
Девки повернули головы — издалека лица не были видны, но угадывалось, что они смеялись. Шедшая ближе к воде приподняла Юбку, обнажив чуть выше колен белые ноги, и крикнула в ответ непристойность, наверно намеренно неразборчиво, — раскаленный воздух растопил слова и