министр, никогда не бывавший в морях, — Александр Иванович Гучков — и нашел ему место под Шпицем[2]: Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь снова налаживается, и притом в лучшем качестве: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променадная прогулка в четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, холеные лица сослуживцев, знакомых и по гардемаринским ротам, и по кают-компаниям, и по морским собраниям… Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц. И с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней… В октябре Генмор работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центробалт[3] — странное новообразование на теле российского флота. О нем говорили с той болезненной гримасой, с какой говорят о раковых больных — с состраданием, страхом и отвращением. Для Николая Михайловича Центробалт был скопищем краснобаев и прочих говорунов, которые мнили себя новыми флотоначальниками. И хотя эти «парламентарии» в бушлатах и в мичманках уверяли, что они не будут вмешиваться в планирование военных операций, тем не менее вмешивались, пытаясь управлять ходом Моонзундского сражения.
Грессер готовил бумаги для министра и для председателя Центробалта, относил их на подпись, писал проекты приказов — с глухой тоской человека, вынужденного верить в платье голого короля…
25 октября 1917 года, 3 часа 20 минут
Тот дурацкий щелчок чемоданного замка начисто лишил сна, и Николай Михайлович долго прислушивался к ночным звукам взбудораженного города. Откуда-то с Галерной осенний ветер принес глухие хлопки винтовочных выстрелов — необъяснимых и потому зловещих. Пробухали под окнами чьи-то сапоги, и долетел торопливый говорок.
Каменная раковина петербургского двора втягивала в себя все шумы бессонной столицы. Но пуще всего шумел ветер с залива. Мерзкий проволочный свист проникал сквозь двойные стекла. Стекла дрожали, дребезжали и, казалась, трепетали, словно листы пергамента.
Как и всем морякам, Грессеру не спалось в сильный ветер. С мичманских времен приобрел «штормовую бессонницу». Даже если вахту несешь не ты, без толку спать — в любую минуту тебя поднимет аврал: лопнул швартов, не держит якорь, навалило соседний корабль…
Старый настенный «Мозер» пробил в гостиной третий час ночи. Дребезжащий бой напоминал взвизги диванных пружин, вырвавшихся на свободу.
Свобода… Это заветное когда-то слово звучало теперь угрожающе. Свобода весной 1917 года — это своеволие, разнузданность, безнаказанность, дурная вольница — все, что угодно, только не благородное «либерте». Словесная конструкция «революционная свобода» всего-навсего, полагал кавторанг, прикрывает анархию черни и матросских бунтарей.
Грессер сделал отчаянную попытку уснуть, прибегнув к испытанному средству: представил себя летучей мышью, висящей вниз головой в темном теплом дупле. При этом он грел затылок ладонью. Прием подействовал: сердце отпустило, голова приятно отяжелела, оставалось только вспомнить обрывок сна, прерванного щелчком чемоданного замка… Но тут за окном раздался протяжный грохот железа по железу. Так грохотать — раскатисто, звонко, сыпуче — могла только якорь-цепь.
Грессер выбрался из-под уютного одеяла, приоткрыл штору.
«Диана»?» — спросил он себя, увидев посреди Невы частокол крейсерских труб и мачт. «Диана» стояла в Гельсингфорсе. С какой стати она в Петрограде?
Приглядевшись, Грессер точно определил корабль — «Аврора». Он и забыл о ее существовании. Весь семнадцатый год крейсер проторчал у стенки Франко-Русского завода.
«Аврора» открыла прожектор, и дымчатый в дождливой мгле луч, недобро мазнув по окнам Английской набережной, запрыгал по разведенным пролетам Николаевского моста. У баковой шестидюймовки суетились комендоры.
У Грессера дернулась и запрыгала щека. Похолодевшая грудь ощутила металл нательного крестика. Это не «Аврора». Мрачный призрак кронштадтской Вандеи вошел в Неву, в Петроград, подступил к самым окнам его дома. Грессер затравленно оглянулся, ища, как тогда, на Господской, путь к отчаянному спасению, но взгляд увяз в уютном сумраке спальни, едва рассеянном зеленой лампадой под фамильной иконой.
Шальной свет корабельного прожектора вымертвил лики святых, круглое женино плечо, фотопортреты в резных овалах… Это беспощадный Кронштадт рвался в окно — страшный в своей слепой ярости. Нет-нет, неспроста они осветили именно его окно, ужаснулся мгновенной догадке Грессер. Они пришли за ним, они вот-вот застучат прикладами в высокие двери берховских апартаментов. Надо будить Ирину, дочь, надо бежать, ехать, мчаться прочь, прочь, прочь от этого проклятого города!
Грессер с трудом взял себя в руки и унял дрожь в щеке. «Значит, “Аврора”», — произнес он вслух. Он вспомнил, что крейсером в последнее время командует его тезка и сын отцовского приятеля лейтенант Эриксон, потомок того самого Эриксона, что построил в Америке первый бронированный корабль «Монитор». Неужели это Эрик привел «Аврору»? Или его, как и бывшего командира, пристрелили на трапе? Бедный Йорик! Даже если он жив, ему все равно придется сегодня не сладко. «День славы настает…» Николай Михайлович накинул японский халат, прошел на кухню. Горничная Стеша, прикрывая вырез ночной рубахи, испуганно выглянула из своей комнатки.
— Чтой-то вы в такую рань, Николай Михалыч?!
— Приготовь бритье, Стеша, и крепкий чай, — распорядился Грессер и уточнил: — Бритье в ванную, чай в кабинет. Барыню не буди. Мне на службу надо.
Горничная поспешно затворилась и зашуршала юбками.
«Дура, — усмехнулся Грессер, — решила, что к ней пробираюсь… Интересно, закричала бы или тихо впустила?»
Он тут же рассердился на себя за эти плебейские мысли, недостойные великого дня.
«День славы настает…» Эта строчка из «Марсельезы» припомнилась еще там, у окна, когда он глядел на угрюмую глыбу крейсера, и теперь он без тени иронии повторял ее. Да, сегодня или никогда… Сегодня он, капитан 2-го ранга Николай Грессер, потомок петровского адмирала-шведа, военный моряк в восьмом колене, свершит то, что назначено ему судьбой и историей. Он вырвет из рук «революционеров» их главный меч в Петрограде — крейсер «Аврору». Он хорошо представлял себе, каких бед мог натворить в миллионном городе крейсер, попади он в руки кронштадтских «братишек». Но он предотвратит кровавую бойню, даже если для этого придется пролить свою кровь…
Возвышенные мысли одолевали его всегда почему-то во время бритья.
Грессер был третьим офицером на флоте — после старшего лейтенанта Павлинова и вице-адмирала Колчака, — который брил и бороду, и усы. Это требовало известной смелости, ибо император не благоволил к бритолицым офицерам. А вместе с императором и адмиралы смотрели на «бритоусцев», как на вольнодумцев, как на опасную фронду.
На сей раз пальцы слегка дрожали, плохо слушались, и Грессер дважды порезался своим насмерть отточенным лезвием, чего с ним давно не случалось. Замазав порезы квасцами и растерев щеки одеколоном, Николай Михайлович заглянул в зеркальце «жокей-клуб». В такой день