пошел на зов матери. Я осталась одна…
Какое-то время снизу доносились лишь невнятные обрывки их обоюдного разговора, а потом фрау Штайн повысила голос:
— Ты не сделаешь этого, слышишь?! — и я на негнущихся ногах вышла в коридор и прислушалась к их разговору.
Они говорили обо мне — они, сами того не осознавая, вершили мою судьбу.
— Ты не можешь оставить девочку у себя, это неприемлемо, ты сам должен понимать это, — суровым голосом вещала фрау Штайн, ожигая сына взглядом праведного негодования.
Я припала к стене и съехала по ней вниз — ноги больше не держали меня.
— Но как же, — пролепетал Патрик убитым голосом, — как же я могу… тоже оставить ее. Это будет двойным ударом для ребенка… Она-то ни в чем не виновата.
Его мать оглушительно фыркнула.
— Тебе вообще не следовало связываться с этой, прости меня, легковесной особой, ее мамашей, — недобрым тоном отчитывала она своего сына. — Весь город знает, какая она: нагуляла девчонку еще в школе неизвестно от кого — вон, выбирай любого в городе, каждый может оказаться ее папашей — а ты пожалел эту… прости меня боже, шалапутку, и вот вся благодарность за твою доброту: девчонка-малолетка, которая и сама через года три притащит тебе в подоле ублюдка без роду без племени. Даже думать не смей взваливать на себя такую ношу!
От ее злых слов меня бросило с начала в жар, а потом затрясло, как при ознобе. Неужели и в самом деле я стану такой же, как моя мать? Я не хотела этого. Я по-настоящему испугалась… Если однажды у меня родится ребенок — я никогда, ни за что в мире не брошу его на произвол судьбы! Я костьми лягу, но мой ребенок никогда не испытает того же, что приходится выносить мне сейчас. Такую клятву я дала себе на полу Патрикова коридора… А потом снова вслушалась в разговор снизу:
— Тебе учиться надо, а не за чужими детьми бегать! — похоже, фрау Штайн продолжала свою уничижительную речь в мой адрес. — Я позвоню куда надо, и девочку завтра же заберут у нас.
— Но…
— Я как чувствовала, что чем-то подобным эта твоя эскапада с Ясмин и закончится, — мать не дала Патрику даже рта раскрыть — я так и видела его горящее смущенным румянцем лицо и мятущиеся глаза. Фрау Штайн была страшной женщиной: весь город говорил о ней не иначе, как шепотом… Было настоящей загадкой, как Патрик вообще решился на такую дерзкую выходку, как связь с моей матерью! Уверена, мы с Ясмин были для фрау Штайн, как кость в горле, от которой она была рада поскорее избавиться… — Неужели ты думал, что связавшись с самой презираемой девушкой города сделаешь хуже мне, а не себе? Вот, посмотри теперь на себя: она использовала и выбросила вас со своей дочерью, словно ненужный, более не пригодный к использованию мусор…
И тогда я не удержалась: вскочила и заорала:
— Я не мусор и Патрик тоже не мусор, вы не имеете права так говорить! Вы злая, очень злая женщина. Я вас ненавижу…
«Злая» женщина вскинула голову и посмотрела на меня в упор. От этого взгляда меня зазнобило еще сильнее…
— Вот, полюбуйся, — усмехнулась она, указывая на меня рукой, — никакого воспитания и такта… И заботу об ЭТОМ ты хочешь взвалить на свои юные плечи? Одумайся, мальчик мой!
От ее презрительного величания меня просто «этим», словно я и не человек вовсе, мне так скрутило внутренности и перехватило горло, что второй виток слез прорвался из меня полувскриком-полустоном… И я начала кричать. Сначала тихо, а потом все громче и громче, пока женщина внизу не зажала уши ладонями.
— Угомони уже эту ненормальную! — кинула фрау Штайн своему онемевшему в неподвижности сыну. — Ее не в детский дом, ее в психушку сдать надо… Неудивительно, что мать избавилась от нее, я и сама бы поступила так же, будь у меня такой ребенок!
Мой голос взвился до драматического сопрано, почти оглушая меня самое… Еще бы минута, и мои барабанные перепонки, не выдержав подобного звукового напора, лопнули, словно перезрелый арбуз!
Патрик вовремя сгреб меня в охапку и уткнул мое раскрасневшееся от слез и крика лицо в свою футболку, пахнущую потом и немного им самим… кажется, это был запах свежеструганных опилок и столярного клея.
— Ну, ну, успокойся, — поглаживал он меня по волосам, укачивая, словно младенца. — Все будет хорошо, вот увидишь… У тебя все будет хорошо, я в этом уверен! — потом я поняла, что в тот момент он убеждал в этом скорее себя самого, нежели меня. Но тогда от его слов мне стало легче… — Ты умная девочка, Ева, ты сможешь это пережить и стать сильнее… Ты и так сильная, я это вижу, но будешь еще сильнее! Ты будешь бороться за свое счастье и однажды вспомнишь об этом моменте с тихой грустью, а не с одуряющим отчаянием, как чувствуешь это сейчас. Не плачь, пожалуйста! Мне так жаль, милая, мне так жаль…
Я не могла перестать плакать, но по крайне мере я больше не кричала.
Горло, надорванное надрывным ором, болело еще три дня…
А уже на следующий день меня увезли в распределительный центр в пятнадцати километрах от нашего городка.
В этом центре, помимо меня, находилось еще пятеро детей — все младше и все одинаково несчастные — я провела с ними два дня, так и не сказав никому ни единого слова, и чем дольше я молчала, тем тяжелее мне было начать говорить снова…
Я тосковала по маме, хотя не так сильно, как по Патрику, я тосковала по нашей совместной жизни в его маленькой квартирке, я тосковала даже по подгорелым тостам, которые тот поджаривал нам по утрам в своем видавшем виды тостере, заменить который у парня никогда не хватало времени.
Я просто очень сильно тосковала…Иногда до спазмов в желудке, до остановки дыхания, до клокотания крови, которая подобно приближающемуся приливу, шумела в заложенных ватной немотой ушах…
И ночью третьего дня я сбежала через окно, проделав путь в пятнадцать километров на стареньком горном велосипеде, который «одолжила» в двух кварталах от своего нынешнего жилища: кто-то забыл пристегнуть его велосипедным замком… И поделом.
Я почти не помню, как добралась до Виндсбаха: в темноте, по незнакомой дороге, в нервозном нетерпении — все это отошло на второй план в сравнении с одной-единственной мыслью, подгонявшей меня всю дорогу… до дома: я согласна на любые условия, Патрик, только не отсылай меня прочь… Вот все,