узнал, что он под конец полюбил заявлять, дескать, «в жизни, как и на шоссе, пятидесяти пяти хватит» (в этом возрасте его не стало). Мало того – и это гораздо острее, отрезвляющее, головокружительней, – мне сообщили, что покойный оперативник Управления был поклонником моих романов, особенно «Плавучей оперы» и «Торговца дурманом», отчего мне приятно воображать, что наслаждался он ими во времена посчастливей, плавая по Чесапику на своем «Варкале».
Покойтесь с миром, сэр: всплыв в «Творческом отпуске» как в Заливе (и вновь оказавшись на поверхности в преемнике этого романа – «Приливных преданьях»), вновь по водам моего вымысла вы не поплывете.
I
Бухта
1
Ки
Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн… – рек Фенвик Тёрнер.
О, расскажи ж ее повторно! —
Взрыдала Сьюзен Секлер…
Седобрад Фенн был бы счастлив попробовать еще разок; мы[3] возились с нашей байкой весь этот отпускной вояж: осенью вниз по Межпобережному на нашем прогулочном паруснике «Поки, о. Уай» от Чесапикского залива до Мексиканского, а затем к Юкатану; по Карибью, прыгая с острова на остров всю мягкую зиму 1980-го; а в мае – наш первый переход по открытому морю от Сент-Джона, который из Виргинских островов США, прямиком к Вирджинским мысам, Чесапикскому заливу, острову Уай, замкнуть круг, конец творческого отпуска. Но, прежде чем воззовет Фенвик к темноглазой музе своей, единственному слушателю, редактору, напарнице, жене, лучшей подруге, его на две ночи и день прерывает
Шторм в море,
при коем мы утрачиваем важную навигацкую карту и чуть не теряем наше судно и свои жизни
Хоть сами и не стремимся к нему, ненастью мы не чужие. Матерый Фенвик – безвласый, бурый, брадатый, бочкогрудый – моряк с детства; смуглая Сьюзен, сообразительная и статная, – с нашей женитьбы семь лет назад. У нас в мелководном Чесапике, где зыбь крута, а пространство для маневра узко, если прогноз угрожающ, мы не выходим из порта. Но даже самый робкий моряк время от времени бывает застигнут непогодой и принужден задраивать люки, определять место по прокладке, брать рифы или убирать паруса, держать курс на открытую воду и скрещивать пальцы. Мы вынесли достаточно шквалов, особенно в Заливе и чернильно-синем Карибье, и были разумно уверены в крепком «Поки» и самих себе; мы считали, что на долгом обратном пути к непогоде готовы.
Но переход наш до сих пор оказывался обезоруживающе легким: от вахты к вахте судно выбегало на пассатах, его несло по Антильскому течению сапфировыми днями и алмазными ночами; прыгучий рыскающий рывок с лавированием против ветра через Гольфстрим, где между собою бодаются теченье и бриз; а затем по очереди выбеги, лавирования и пробеги, меж тем как среднеширотные ветра то крепчают, то затихают вразмашку. То облачно, то ливень, то солнце – шли мы по очереди голозадо и свитерово, – но без штормов, даже когда держались подальше от Места, Затопившего Две Тысячи Судов: мыса Хаттерас и его окрестностей. Вот мы, по нашим лучшим прикидкам, в одном дне от берега: после пяти суток хода на норд по 70-му меридиану мы свернули за угол и скользим на вест вдоль 37-й параллели к Хэнку и Чаку[4], взяли круто к легкому зюйд-весту и никуда не спешим. Желаем пересекать полосы движения крупных судов, сгущающиеся в устье Залива, при дневном свете; мало того, с утра барометр упал и метеорологи запели иначе: в рожу дует с норда, порой порывами.
После заката на рваных тучах видим отраженное зарево городских огней из-под горизонта впереди: Вирджиния-Бич, прикидывает Фенн и надеется, что мы достаточно мористее. От названия у Сьюзен спирает в горле; на глаза наворачиваются слезы. Фенвик знает почему[5]. Ветер стихает; мигая, высыпают звезды; «Поки» полощет парусом и переваливается на океанской зыби. Нам видны ходовые огни далеких сухогрузов.
Дабы подбодрить загрустившую подругу, Фенн обнимает ее покрепче и произносит ей в волосы начальный стих; всхлипнув, Сьюзен сглатывает слезы и отвечает своим стихом ему в фуфайку. Она не на вахте, но задержалась в рубке поглядеть, что к чему в смысле погоды, а также избежать каюты, вызывающей морскую болезнь на суденышке, затерявшемся средь океанского наката. Запустить ли дизель, рассуждает Фенн, чтоб встать носом к открытому морю и проверить бортовую качку? Поставить грот и убрать генуэзский стаксель, пока не возвратится бриз, чтоб не терлись о ванты? Ладно, решает он и сверяется с компасом через плечо Сьюзен, все это время размышляя, какими словами лучше всего продолжить «Жили-были».
Хрясть! Хлобысь!
Разговор о речи
три дня спустя, стоя надежно на якоре в бухте По, остров Ки, Вирджиния[6]
Сьюзен: Хрясть!? Хлобысь!?
Фенвик: Точняк, к черту. Тот шторм налетел как сравнение-обрез.
С: Как…?
Ф: Как то, что я никогда прежде не видел, Сьюз. У меня ибицкий палец на кнопке стартера, ей-ей, и тут же я торчмя задницей лечу вниз по трапу. Думал, как-то ибицкую крышку сорвало. Помню, спрашиваю себя, не оставили ль мы открытым ибицкий клапан на баллонах с пропаном после ужина? Я не видал никогда, чтоб буря вот так налетала откуда ни возьмись, да вдобавок и всухую. Ни молнии, читатель; ни грома; ни дождя; звезды сияют – и тут блям! Беспрецедентно, по моему не то чтоб незначительному опыту.
С: Хрясть.
Ф: Хлобысь.
С: В «Поэтике» Аристотель проводит различие между лексисом и мелосом – «речью» и «песней» – и рассматривает их по отдельности, ибо в аттической драме вообще-то присутствовали как произносимые диалоги, так и хоровые песнопения. У меня на занятиях «Элементы художественной литературы» для второкурсников мы пользуемся Аристотелем как учебником, но я объединяю лексис и мелос общим заголовком «Язык». Под этим заголовком мы рассматриваем все вопросы интонации, стиля, дикции, действенного управления диалогом, стратегического размещения метафоры и всякое прочее.
Ф: Мне это представляется разумным, Дуду[7].
С: Большинство критиков согласилось бы, мне кажется, что некоторый диапазон и разнообразие речи – не только в разговорных манерах различных персонажей в рассказе, чтобы помочь различать их и характеризовать, но и в само́м преобладающем голосе рассказчика – может и освежать, и быть стратегически значимым: в этом смена риторического темпа, очеловечивающий сдвиг перспективы. Я думаю о старом короле Лире: вот он высокопарно неистовствует против мирового ханжества, а через секунду бормочет: «Ну, ну, ну,