нет никакой надежды на то, что она переживет этот вечер. Мама так и не вышла из комы. Мне больше не удалось поговорить с ней, попрощаться.
Через год после ее смерти отец объявил мне, что женится на женщине по имени Дороти. Он познакомился с ней в своей церкви. Дороти была бухгалтером. И отличалась той же сдержанностью, что и папа. Со мной она обращалась с отстраненной вежливостью. Когда я поступил в университет штата, Дороти убедила папу продать наш семейный дом и купить жилье для них двоих. На самом деле я почувствовал облегчение, когда это произошло. И вообще был рад, что папа обрел эту холодную женщину. Это избавило меня от груза необходимости быть рядом с отцом, хотя сам он никогда не выражал ни малейшей потребности во мне. Потому что это означало бы показать сыну свою уязвимость. А отец никогда не посмел бы этого сделать. Дороти сказала, что в их доме для меня будет отведена гостевая комната. Я поблагодарил ее и… гостил у них по большим праздникам вроде Дня благодарения или Рождества, но в остальное время старался держаться подальше. Мое поступление в элитную юридическую школу папа и Дороти встретили полагающимися звуками одобрения. Но как человек, не доверяющий большому опасному миру за пределами своего узкого жизненного опыта (он никогда не покидал страну, за исключением службы во флоте во время войны), отец с неудовольствием воспринял новость о том, что я собираюсь в Париж.
– Следовало бы обсудить это, сынок.
– Я и обсуждаю сейчас.
И я спокойно объяснил, что все те летние месяцы работы клерком в местной юридической фирме, десять часов в неделю подработки в университетской библиотеке, вкупе со строгим соблюдением проповедуемой им же добродетели бережливости, позволили мне скопить достаточно денег, чтобы обеспечить себе несколько месяцев проживания за пределами американских границ. Дополнительная учебная нагрузка в последние два семестра означала, что я буду свободен от колледжа и сопутствующих расходов всего через несколько недель.
– Я этого не одобряю, сынок.
Но он больше не поднимал этот вопрос, особенно после того, как Дороти заметила, что я только что сэкономил ему несколько тысяч долларов, получив диплом на семестр раньше срока. Отец отвез меня в аэропорт в вечер моего отъезда и даже вручил мне конверт с двумя сотнями долларов наличными в качестве «подарка в дорогу». Затем он коротко обнял меня и попросил время от времени писать ему. Тем самым он словно хотел сказать: теперь ты сам по себе. Хотя, по правде говоря, так было всегда.
В вагоне métro женщина, всего на несколько лет старше меня, оглядела мой голубой пуховик, мой рюкзак, мои походные ботинки. Я прочитал в ее глазах мгновенную оценку: американский студент, впервые за границей, потерянный. Мне вдруг отчаянно захотелось вырваться из этого фоторобота, сокрушить все ограничения, предосторожности и условности моей прежней жизни. Захотелось спросить номер ее телефона и сказать: «Подожди, пока не увидишь меня в более крутом прикиде». Но как все это выразить по-французски?
На рю Жюссьё нашелся магазин армейской одежды, где продавали черные бушлаты – Importé des Étais-Unis7. Я примерил один и стал похожим на бродягу из романов Керуака8. Бушлат стоил четыреста франков – цена заоблачная для меня. Но это пальто я бы носил каждый день зимой. И это пальто позволило бы мне слиться с городским пейзажем и не привлекать внимания к моему тревожному статусу американца за границей.
А я действительно был встревожен.
Потому что был одинок. И плохо владел языком. И без друзей. И лишенный жесткого курса, который до сих пор определял мою жизнь.
Тревожность – это головокружение свободы.
Теперь у меня появилась свобода.
И Париж.
И черный бушлат.
И ощущение, что моя жизнь представляет собой tabula rasa.
Чистый лист зачастую вызывает страх. Особенно у тех, кто воспитан с верой в необходимость строгой определенности.
В отеле я заплатил за неделю проживания, взял ключ от номера, поднялся наверх и захлопнул дверь, на несколько часов проваливаясь в беспамятство с одной-единственной мыслью:
Я не связан ни с чем и ни с кем.
Головокружительное осознание.
***
Мой гостиничный номер. Старая медная кровать с тонким, как вафля, матрасом. Фарфоровая раковина в пятнах и тронутые ржавчиной краны. Рябой шкаф красного дерева, видавший виды кофейный столик и один стул. Цветастые обои, пожелтевшие от времени и сигаретного дыма. Маленький, но настырно стучащий радиатор. Вид из окна на переулок. Стены, пропускающие звук. Стрекот пишущей машинки. Бесконечный хриплый мужской кашель. Но я все равно спал. И проснулся ближе к вечеру. Ванная находилась дальше по коридору. Унитаз на уровне пола, предлагающий справлять нужду стоя или на корточках. Жестоко. Тесная душевая кабинка по соседству, отгороженная старой зеленой виниловой занавеской. Шланг с ручной лейкой. Хорошо хоть, вода горячая. Я намылил тело и волосы, смывая затянувшуюся на целый день сиесту. Потом воспользовался грубым банным полотенцем, оставленным на кровати, чтобы вытереться и скрыть наготу на время обратной пробежки в свою комнату. Там я оделся и вышел в мир.
Падал снег. Париж казался выбеленным. Голод взывал ко мне. Уже больше суток я жил без нормальной горячей пищи. Я нашел небольшую закусочную сразу за бульваром Сен-Мишель. Steak frites9, пол-литра красного вина, crème caramel10: двадцать пять франков. Я поймал себя на мысли, что слишком щепетильно отношусь к деньгам, вечно копаюсь в противоречиях между ценой и истинной полезностью вещи. Бережливость и самоограничение – два главных жизненных кредо, внушенных мне еще в раннем возрасте. Теперь я хотел избавиться от них. Но при этом хотелось как-то пережить следующие пять месяцев без необходимости бежать домой в поисках работы. С первого июня меня ждала летняя подработка клерком у федерального судьи в Миннеаполисе. А с сентября начинались занятия в юридической школе со всеми вытекающими последствиями. Но, пока ничего из этого не наступило, я пребывал в настоящем, здесь и сейчас, свободный от каких-либо обязательств… за исключением того, чтобы не вылезать за рамки бюджета.
Почти весь вечер я бродил по городу, не обращая внимания на холод и все еще падающий снег. Если вам не посчастливилось вырасти в окружении городского эпического величия – или там, где хотя бы что-то намекает на монументальный историзм, – Париж может вызвать ощущение пришибленности. Но, хотя его грандиозные архитектурные декорации ослепляли, периферийное зрение вело меня в другие места: по закоулкам и извилистым лабиринтам улочек. И все вокруг было пропитано сексом – от ночных бабочек, вылавливающих