жизнь состоит из выбора и необходимости, и потом безжалостно сводит оба эти элемента к нулю. «Мне кажется, что мои мысли — это бред слетевшего с катушек оттого, что его сознанию в принципе нужно обязательно присутствовать в истории, действовать, обдумывать всё. Жертва навязчивого инстинкта. Иногда я рассуждал: как же далеко увела меня история с моего пути! И тогда я сказал: «Пускай, пускай, пускай они все уйдут куда подальше!»
«Мне были нужны наркотики, — говорится в одной из обнаруженных после смерти Трокки записей, — чтобы изничтожить внутри себя болезненное отражение шизофрении моей эпохи, задавить в себе порыв немедленно вскочить и бежать в этот мир, жить по какому-нибудь пристойно-традиционному варианту хитроумия и коварства.
Астронавты, которых я считаю героями, двигались по орбитам внутреннего космоса… Я мечтал спастись из тюрьмы языка моего сознания, «обновить его». На фоне банальностей насчёт спасения через искусство, «Книга Каина» демонстрирует, насколько остро они оказываются несостоятельными. «Всё время сознаю, что я поглощён реальным миром, а не литературой… я живу ускользающими чувствами. Я нахожусь рядом с плотью, кровью, волосами». Ни одно из этих средств не годится против врага, который все-таки к концу книги показывается: история, укор этого мира, что в нем ничего бы не изменилось, если бы ты не родился, что он не ждет твоей смерти. «Похоже, что я, раздираемый сомнениями, писал, продираясь против течения, с растущим подозрением, что моя писанина в некотором смысле преступным образом прет против истории…»
Страницы «Книги Каина» пестрят такого рода бравадой, она — душераздирающее признание поражения, смутное воспоминание об идее искусства как о субъективном, персональном уничтожении мира, отказывающегося услышать отзвук собственного конца, отзвук, творимый художником. «Книга Каина» производит именно такой бесшумный взрыв. Вы можете услышать, как он раздаётся в голове писателя. Этот взрыв есть искусство вопреки себе самому. В процессе чтения он звучит достаточно громко, чтобы заглушить лепет жалких легенд о личности Трокки. Пускай они уйдут.
Грейл Маркус
1992
Введение
В 1991 году молодой шотландский критик, по имени, кстати, Эндрю Мюррей Скотт, выпустил биографию Трокки под названием «Становление монстра». Данное произведение, невзирая на обилие ошибок в фактах и версиях, тем не менее произвело шокирующий эффект. Я не мог не вспомнить, что Трокки, когда я его впервые встретил, как никто из известных мне людей олицетворял словосочетание «жизненная сила», не просто умер, но и практически забыт. Человека, о ком Уильям Берроуз совершенно справедливо отзывался как о «единственной в своем роде и важнейшей фигуре в литературном мире 1950-х и 60-х годов», и которого к моменту смерти в 1984 даже у него на родине, в Шотландии, едва помнили.
Даже оформление книги производило сильное впечатление. Она представляла собой потрясающую фотографию Трокки в запыленной куртке: взъерошенные волосы, тонкое угловатое лицо с сильным подбородком и крупным носом, широкая, на первый взгляд, простодушная улыбка. Но глаза являли — или приоткрывали — чудовище. Хотя в них, в то же время, видна улыбка, они завлекают, околдовывают, гипнотизируют и, да, заводят в тупик. Таким я знал Трокки в 50-е годы в Париже и затем в Нью-Йорке, где он жил и работал над «Книгой Каина». Вот как Трокки описывает себя в «романе»:
Я тоже довольно высокий. Я был одет в тяжелый белый матросский свитер с высокой стойкой, и чувствовал, что угловатость моего лица — большой нос, острые скулы, глубоко посаженные глаза — смягчилась тенями, сгладилась — эффект наркотика — от своей обычной нервности.
Я познакомился с Трокки сразу после его первой парижской публикации в англоязычном журнале под интригующим названием «Мерлин». Его основали полдюжины писателей и поэтов — англичане, американцы, канадцы и южноафриканцы — и я попал в их число. Нам было от двадцати до двадцати пяти, и мы все, несмотря на географические и образовательные различия, очень серьезно верили в Литературу и Жизнь. Разумеется, мы очутились в Париже по причинам отчасти романтическим, но кое в чем мы отличались от так называемого Потерянного Поколения: мы были влюблены в Париж, однако политические реалии того времени были для нас превыше всего. Это была заря Атомной Эры, шла Холодная Война, мир разделился на лагери, вооруженные уже не обычным оружием, но оружием апокалипсиса. Ричард Никсон сидел в Вашингтоне, там же, где и Джо Маккарти, чьи неофициальные послы, Кон и Шайн, неистовствовали по всей Европе, сея страх и недоверие. Сталин был охвачен паранойей, но, как нам виделось, не без повода. И, самое главное, в самом разгаре были казавшиеся бесконечными корейские войны, высасывавшие из Америки все больше крови ее солдат.
Мы ни в коем разе не могли оставаться равнодушными, ибо равнодушие значило гибель души. В дебатах Камю и Сартра, раздиравших тогда европейский литературный истеблишмент, мы занимали однозначную позицию и были на стороне политического дуэлянта, а не беспристрастного философа. Мы ставили engagé выше non-engagé. Мы не просто отличались от наших окопавшихся в Париже старших товарищей, заполнявших в двадцатые годы кафе Монпарнаса, мы представляли собой полную противоположность — чистую литературу, в понимании Джойса или Гертруды Стайн; экспериментальную форму, как окончательную саму по себе, мы считали невозможной.
Первые номера «Мерлина» были книжечками объёмом не более шестидесяти четырех страниц, но каждый из них нес тяжесть времени начала Холодной Войны на своих щуплых плечах.
В той ситуации Трокки поразил меня, и, по-моему, всех остальных, показавшись наиболее талантливым и многообещающим автором, который, устрой мы выборочный опрос общественности, скорее всего, был бы избран Джойсом или Хемингуэем, или — наиболее вероятно — Оруэллом нашего поколения. Рядом с Трокки, бывшим всего на год-два старше нас, мы были младенцами в джунглях, ползающими в поисках знания или надежды на знание. Он же, напротив, был уверен в себе и в своих текстах. Успел жениться и развестись, отец двух прекрасных (хотя и брошенных им) дочек. Он же напечатал несколько рассказов и стихотворений, накладывал последние штрихи к своему первому роману «Молодой Адам», к которому проявляли интерес несколько британских и американских издательств. Этот экзистенциальный роман, жестокий, как и время его создания, был написан с той же позиции и наполнен той же страстью, которые стояли за созданием «Мерлина». Это было представление о том, что человек одинок, и хотя мы допускаем, что он не несет ответственности за то, что предопределено ему судьбой, это не значит, что он может, как рептилия старую кожу, сбросить с себя ответственность.
За годы существования «Мерлина» я сблизился с Трокки как ни с