нас говорят: разрешите, — услышала она веселый мужской голос.
— Разрешите, — тут же пролепетала Серафима, приотворила дверь.
— Причаливайте, елочки пушистые!
Перед ней стоял Череп в роскошных черных клешах, с широким ремнем, на котором сияла бляха с якорем, в тельняшке с засученными рукавами, так что видать на предплечье еще один якорь, увитый плющом, — татуированный; но важнее всего — бесшабашное мужество в лице, огнистый взгляд и пронизывающая улыбка, в улыбке — игривая золотинка фиксы на правом верхнем клыке. Поначалу Серафима оробела, хоть обратно беги, — словно перед ней возник не просто симпатяга и орел моряк, прибывший на побывку — «грудь его в медалях, ленты в якорях», как пелось в популярной песне, а настоящий герой времени, передовик мореходец из картинки в журнале «Огонек».
— Да заходи ты, Сима! Не слушай его, балаболку, — вмешалась Валентина Семеновна, сдвинула в сторону брата, подхватила Серафиму под руку, потащила к накрытому столу среди горницы.
Серафима жалась, краснела и белела — напрочь вышибло из головы, что зашла просить ниток, чтобы крестом вышить карий бок зачатого оленя.
— Рюмочку беленькой? — спросил Череп, когда перед Серафимой оказалась тарелка с закусочной капустой, нарезанным окороком.
— Не-ет, я водки боюсь. Голову с нее сшибает.
Голова у Серафимы и без беленькой шла кругом. Голос Черепа с вкрадчивой хрипотцой и блеск его золотой фиксы били по какому-то седьмому женскому чувству, а то редкое уязвимое чувство вещало: ох, встреча даром не пройдет — влипла бабонька.
— Ты, Николай, ей красненького налей, калиновой наливочки, — посоветовала Валентина Семеновна. — Для веселья очень подходяща.
— Красненького? Для начала можно и красненького, елочки пушистые! — захлопотал Череп. — А потом и водочки, и пивка. Водка на вино будет самое оно! Водка на пиво будет диво!
За столом сидел и сам хозяин Василий Филиппович Ворончихин. Голова у него была сплошь седой, лицо смуглое, сухое, руки — жилистые, тяжелые, будто из камня, — литейщик с металлургического завода. Он тепло кивнул гостье:
— Подымай, Сима, рюмочку. Нынче не грех…
Выпили под тост Черепа «За здравие всех присутствующих дам!», вдогон — непременный тост «За тех, кто в море!» А дальше Череп пошел изумлять своими подвигами и злоключениями. Он рассказывал, как осуществлял на сейнере браконьерский лов сайры в ночном Японском море, как шел сухогрузом без документов и заграничного паспорта из порта Аддис-Абеба в порт Одесса через Средиземноморье и Босфор, как на линкоре из порта Лиинахамари ходил в секретном рейсе на уничтожение натовских морских подслушивающих устройств, а уж сколько раз пересекал Каспий от Астрахани до Ирана и поел «ихнего урюку» — и говорить не приходится… при этом привозил целые «тюки шмоток» и сам ходил «если в гражданских, то исключительно в новых костюмах».
— Костюмы, — подчеркивал Череп, — никогда не чистил. Упала в кабаке капля подливки на рукав, я тут же пиджак выкидываю, елочки пушистые!
— Хвастуна с богатым не различишь, — добродушно усмехалась Валентина Семеновна на братовы фантасмагории. — Ты бы лучше, Николай, песню для Симы спел. А Василь Филиппович тебе на гармошке подыграет… Подмогни, Вася, чтоб руки совсем от гармони не отвыкли.
Череп легок на подъем, вот у него уже в руках гитара. А Василий Филиппович поглядел на свои руки, чему-то дивясь, мотнул головой и снял с шифоньера гармонь, инкрустированную извивистыми белыми лианами, чтобы дополнить мелодию шурина.
Растаял в далеком тумане Рыбачий,
Родимая наша земля…
Проникновенно пел моряк, и у Серафимы сжималось сердце от жалости к этому тертому и в то же время одинокому человеку — на семи ветрах… Сколько ж ему уже довелось пройти, испытать всяко-всяконького, а при этом не знать семейного уюта, очага, женской заботы! Струнам гитары ревуче подмогали красные гармонные меха Василия Филипповича, и тоже такие жалостливые и сердечные! Слеза горчила горло у Серафимы.
— Может, Сима, желаете послушать в ресторации музыку оркестра? — чинно спросил Череп, откладывая гитару. — Финансы имеются. — Он постучал по своей ляжке, символизируя карман, набитый деньгами. — Молодец дядька Хрущ, денежную реформу закатил. А то, бывало, после рейса за деньгами в кассу с крупчатошным мешком приходили. Теперь фиолетовых четвертачков отсчитают пачку — и все в ажуре… Ну, так что насчет ресторации? — манительно сверкнула золотая фикса.
— Не-ет, — заотказывалась Серафима, — я по ресторанам не ходячая. И нарядки у меня для тамошних оркестров нету.
— Зря ты так. Нарядка у тебя видная, — сказала Валентина Семеновна. — Позавидовать токо.
— Нарядка тут ни при чем! — вмешался Череп. — Вы, Симочка, без всякой нарядки очаровательны… Ваши веснушки придают такой шарм, что позавидует любая француженка. Они ведь веснушки себе на лица разводят, елочки пушистые!
Серафима сидела ни жива ни мертва: самое больное задели, разбередили. Но бередили как-то особо, ласково, со сладкой болью.
— Помню, стояли мы в Марселе, так мазь для развода веснушек стоила дороже литровой банки черной икры. Хотя для нас эта икра — тьфу да и только. Я ее кушал исключительно столовой ложкой… А в ресторации, Сима, главное знать, в какой руке нож держится, а в какой — вилка. Вот американцы вилку держат в правой и нож в правой.
— Это как это? — удивилась Серафима.
— А вот таке-то… Сперва они мясо ножом нашинкуют, а после вилкой рубают. — Череп опять ударил себя по невидимому карману с фиолетовыми четвертачками: — Одна не зазвенит, а у двух звон не такой… Будем оркестр слушать?
Серафима замотала в отрицательстве головой.
— Тогда, может, до реки прогуляемся? Окунемся, елочки пушистые.
— Нет, уже август. Для купки время неподходящее. Да и боюсь я купаться. На той неделе опять из Вятки, возле моста, утопленника вынули… А прогуляться можно
II
Все время застолья у Ворончихиных в комнате, оградясь в свой мирок, в углу на диване играли, тихо рубились в шашки на спички братья Пашка и Лешка. Пашке нынче ступать в третий класс, а Лешке — только в первый, хотя они погодки. В прошлую осень Лешка месяц с лишком отвалялся в больнице с воспалением легких: накупался в остылой к осени Вятке — и начальный учебный класс сместился на год. Лешка меж тем в школьную зиму ветер не пинал, выучился коряво писать простенькие предложения (читать и считать он и прежде умел), часто сидел в библиотеке, разглядывал географические книги и атласы, норовил засунуть нос в книги недозволенные, где лепные мифологические богини стояли нагишом; обогатился также нешкольными стишками и мужицкими припевками. «Востёр… — то ли с одобрением, то ли с опаской говорила мать про младшего. — Пашке-то за ним не угнаться, хоть и крепости и усидчивости в нем больше…»