препинания также подходили, чтобы обрывать предложения, однако они зачастую несли эмоции, которые совершали излишнее насилие над значением слов. Все эти восклицания, вопросы… А уж чего он совсем не терпел, так это трёх точек подряд.
О названии только что законченного сочинения говорить непросто. То ли Горенов всё ещё не мог его выбрать, то ли определиться было принципиально невозможно, то ли по каким-то ещё причинам, но даже сам автор пока предпочитал именовать свой труд условно – «книгой G». Звучит в духе архаичных богословских традиций. Интуитивно ясно, что здесь ему нужна была буква из какого-то другого алфавита, не из кириллицы. Но почему именно G? Связано ли это со словами «god», «gloria», «grazie»? Остаётся лишь гадать. Хотя для Георгия скорее значение имело начертание: литера напоминала гиппократову чашу… или смертоносный хвост скорпиона.
Впрочем, сейчас Горенов волновался вовсе не из-за названия. Всё казалось таким удивительным! Он написал немало книг, но в данный момент его наполняли какие-то новые чувства. Прежде не возникало трудностей с выбором того, что будет значиться на обложке… Вдобавок, как правило, он никому не давал читать свои рукописи до того, как они выйдут из типографии, но впервые такое решение вызывало тревогу, неуверенность, сомнения… Наверное, действительно точка была особенной. В ней – его радость, его ключевой аргумент в споре об осмысленности бытия.
Георгий был настоящим писателем от природы или, возможно, даже от Бога. По крайней мере, с определённого момента – незадолго до переезда в Петербург – он принялся убеждать в этом себя, природу и всех окружающих, включая отдельных издателей. То, что убеждать, в общем, удавалось, подтверждает небезосновательность его претензий. При этом морское прошлое становилось не контраргументом, а, напротив, дополнительным доводом и стимулом. Ведь он попытался найти себя в самом прекрасном, что снилось ему с детства. За годы службы море щедро напитало его своими дарами – восторгом красоты, ощущением мужественности, радостью свершения… Оно давало ему то же, что любимая женщина. Вот только любить – это не работа и тем более не профессия. Любить – это судьба. Самое прекрасное из проявлений природы не приносило чувства удовлетворения и осмысленности. Потому решительным шагом Георгий перечеркнул всё, что, казалось, было суждено ему и его домочадцам.
Впрочем, кое-что изменить не удалось. И Таганрог, и Петербург были основаны Петром I. Это не просто города, а воплотившиеся фантазии, ожившие сны бушующего царя. Один вырос в первую военно-морскую базу России. Другой, основанный пятью годами позже, положил начало всему. На Таганроге император опробовал европейский метод строительства по регулярному плану и в Петербурге воплотил его в совершенстве. Но Таганий Рог – место с мощной духовной историей. Тут находили едва ли не древнегреческие артефакты. Воли Петра, сколь бы значительна она ни была, не хватило, чтобы переломить это, превозмочь, затмить. Его роль не отлилась в названии. Таганрог оставался Таганрогом всегда, и в царские времена, и в советские. Петербург же был создан из ничего. Город вырос нигде, на не приспособленном для этого месте. Город вопреки.
А двенадцатичасовой залп он подхватил у Севастополя. Любимое детище царя будто впитало всё, став квинтэссенцией русского морского оплота. Впрочем, не только русского, сколько здесь из Голландии, Италии, Англии, Франции…
Неожиданно для себя Горенов открыл и принялся обдумывать эти обстоятельства спустя несколько лет после переезда. Однако вскоре стало понятно вот что: ему хотелось жить необычной, выдающейся жизнью, отличаться от окружающих. В Таганроге он попал на флот, как подавляющее большинство его знакомых. Но и в том, чтобы числиться литератором в Петербурге, оказалось мало оригинального.
Что такое быть писателем? В XIX веке это значило принадлежать к некой особой касте, обладать прекрасным образованием и передовой способностью суждений. Спустя два столетия ситуация изменилась кардинально. Словесность более не играла в обществе той роли. В глазах людей, далёких от литературы, новость о том, что перед ними стоит сочинитель, вызывала спектр эмоций в ассортименте от недоумения до сочувствия. Сочувствие преобладало. Положим, способность производить впечатление на женские сердца частично сохранялась, но в остальном… Писателя-небожителя более не существовало. Дистанция между авторами и читателями сократилась сначала до нуля, а потом «потребитель литературы» оказался в более влиятельном положении. Мода и потребности рынка теперь диктовали то, что раньше отражало несколько менее сиюминутные процессы – веяния времени, шёпот истории или волю автора.
Георгий знал это очень хорошо и нередко удивлялся тому, как многим его коллегам удавалось думать, будто с упомянутых благословенных времён – так называемого «золотого века русской литературы» – не изменилось решительно ничего. Однажды он стал невольным свидетелем разговора на неком писательском мероприятии. Один пожилой автор мечтательно признавался другому:
– Когда я тебя читаю, то всякий раз думаю о Толстом…
Вопроса о том, который Толстой имеется в виду, возникнуть не могло, поскольку исключительно Лев Николаевич был достоин упоминания в этом кругу. Тем не менее после услышанного выражение лица собеседника стало сложным. Чтобы не обидеть товарища, первый торопливо добавил:
– …но не будем сравнивать, у тебя – своё… Конечно, своё…
Главное здесь – та самая гримаса. Имелись в ней штрихи польщённости, можно было решить, будто коллега тронут. Но в то же время присутствовала очевидная нота обиды и оскорблённого достоинства.
В те времена Горенова это ещё удивляло. Неужели уровень серьёзности отношения к себе был таким, что в подобных словах второй мог увидеть что-то, кроме иронии? Впрочем, трудно уловить иронию там, где её нет. Первый не шутил хотя бы потому, что точно такие же слова могли прозвучать и в его собственный адрес. Беседа шла между двумя полностью взаимозаменяемыми в литературном и бытийном отношении людьми, походившими друг на друга даже внешне: пузики, обтянутые свитерками, очки, небольшие бородки – не толстовские, скорее тургеневские – милые домовитые и ревнивые жёны, уверенные, будто их супругов было к кому ревновать, поскольку облако похоти непременный спутник исполинского таланта, дети на филфаке, вечно ломаные зонтики… Этих писателей ничего не стоило перетасовать и выдавать друг за друга, если бы не два обстоятельства: в устной речи один частенько путал слова «графоман» и «граммофон». Через него последняя вокабула вошла в обиход Георгия, обозначая автора, преобразующего выпитую массу водки в речевые потоки. В каком-то смысле это понятие противопоставлялось «графоману», то есть человеку, тяготевшему к безудержному письменному изложению. Другой же отличался тем, что во время собственных выступлений, читая свои тексты, нередко пускал скупую мужскую слезу, восхищаясь мастерством автора. Было здесь что-то трогательное и важное, сродни пушкинскому «ай да сукин сын», которое, в свою очередь, сродни божественному «увидел, что