Роуса
Скаульхольт, август 1686 года
Роуса сидит в baðstofa дома, который отныне принадлежит им с матерью. Колючие порывы ветра проникают в щели меж дерновой стеной и крохотным окошком, в которое вставлена белая овечья кожа, очищенная от шерсти и растянутая так сильно, что сделалась тоньше и прозрачней дорогой бумаги из Дании.
Ветер треплет платье Роусы, и она ежится от холода, но все равно придвигается ближе к щели, чтобы поймать угасающий свет, и накидывает на плечи платок.
Она окунает перо в драгоценную чернильницу.
Привет тебе, Йоун Эйрихссон.
Муж мой, я прошу твоего снисхождения и надеюсь, что ты поймешь меня. Сегодня прибыл твой помощник, Пьетюр; он передал мне три шерстяных платья, щедрый подарок от тебя, и наказал мне отправиться в Стиккисхоульмюр. Я хочу стать тебе послушной женой, но, увы, не могу приехать
Роуса останавливается, закусывает губу и плотнее кутается в платок. Затем она вычеркивает не могу приехать и пишет не приеду. Она так сильно нажимает на перо дрожащей рукой, что оно ломается, и брызги чернил разлетаются по всему листу.
Глаза щиплет. Роуса вздыхает с досадой, комкает бумагу и швыряет на пол.
– А ну-ка подними, – хриплым голосом велит ей мать, лежащая в постели напротив. – Разве мы богаче Ньёрда[2], чтобы попусту тратить хорошую бумагу и чернила? – Грудь ее сотрясает приступ хриплого кашля.
– Прости, мама. – Роуса стискивает зубы и улыбается, потом подбирает бумагу и разглаживает ее на коленях. – Я не могу придумать… – Губы ее морщатся, и она прикусывает щеку изнутри.
Мать улыбается.
– Ты волнуешься, оно и понятно. И муж твой об этом догадается, что бы ты ни написала. Помню, когда я выходила за твоего отца…
Роуса молча кивает, чувствуя комок в горле.
Улыбка Сигридюр гаснет. Она похлопывает по кровати рядом с собой.
– Ты на себя не похожа. Садись-ка. Вот так. Что стряслось?
Роуса открывает рот, но не находит в себе сил объяснить, какой панический ужас испытывает при мысли о том, что придется уехать из родного села и жить с этим чужаком, которого она теперь должна называть мужем. Она даже не может представить его лицо, одни лишь руки – сильные, загорелые. Она представляет, как эти руки налегают на весла или сворачивают куриную шею.
Вдруг Сигридюр стискивает пальцы Роусы.
– А ну прекрати!
На мгновение Роуса теряется, недоумевая, как мать сумела прочесть ее мысли. Потом она опускает взгляд на собственные руки и понимает, что, сама того не сознавая, чертила на ладони vegvísir.
– Никаких рун! – шипит Сигридюр.
Роуса кивает и сжимает кулаки.
– Знаю.
– Знает она! Запомни хорошенько. Твой муж не таков, как твой пабби[3]. Он не станет притворяться, будто не замечает, что творится у него под носом. Ты должна читать ему только строчки из Библии да псалмы. Никаких рун. Никаких саг. Понимаешь?
– Я не дурочка, мама, – шепчет Роуса.
Лицо Сигридюр смягчается, и она гладит Роусу по щеке.
– Не тревожься. Если его молитвы тебе наскучат, дождись, покуда он уснет, потом огрей его по голове Библией и выволоки на мороз, а сама запрись в доме.
Роуса невольно улыбается.
Сигридюр фыркает и прибавляет:
– То-то будет угощение для huldufólk.
Роуса возводит глаза к потолку.
– Прошу тебя, мама. Даже шутить так нельзя – ты сама говорила.
– Полно. Никто не слышит. – Сигридюр ненадолго умолкает, и глаза ее вспыхивают. – К тому же huldufólk больше любит есть детей.
– Мама!
Сигридюр покорно поднимает руки.
– Это смех сквозь слезы, душенька моя. Ты теперь мужняя жена. – Губы ее кривятся. – И муж твой живет так далеко.
Роуса подавляет вновь накатившую волну ужаса.
– Подумай, мама. Новый дерн на крышу, большая печь. Торф для растопки – он горит куда лучше сухого навоза. А как придут корабли из Копенгагена, Йоун купит тебе древесины. Только представь – стены, обшитые деревом. Меха вместо домотканого сукна. Зимой ты не будешь мерзнуть. И хворь мало-помалу отступит.
– Спору нет, пабби научил тебя говорить складно. И все для того, чтобы ты стала женой рыбака. Ты себя губишь.
– Он не просто рыбак.
– Да, он bóndi – не то положение, чтобы сетовать на судьбу. Я знаю, что он выращивает ячмень и с датчанами торговлю ведет. Я, как и ты, слыхала его слова. Картину он нарисовал – просто загляденье. Но люди толкуют…
– Это слухи, мама, и мы не станем им верить.
– Говорят, первая жена Йоуна…
– Бабьи сплетни. – Роуса и сама слышит, что отвечает слишком резко, но это отвлекает ее от покалывания в ладонях и ступнях, которое начинается всякий раз, стоит ей представить себя наедине с этим человеком. Три ночи назад ей приснилось, что на нее навалился новоиспеченный муж, только с головой и лапами белого медведя. Он потянулся поцеловать ее, но вместо этого разинул пасть и заревел. Ее так замутило от гнилостного смрада его дыхания, что она проснулась. Она испугалась, что это дурное предзнаменование, и раз за разом пыталась написать Йоуну и отложить время своего отъезда в Стиккисхоульмюр. Но теперь, вслушиваясь в хрипы матери, она понимает, что поступила правильно. Иногда, закрывая глаза, она видит лицо не Йоуна, а другого мужчины – лицо, знакомое ей лучше собственного. Рука тянется убрать волосы с ее лба. Но она отгоняет и это воспоминание и продолжает: – Мы не станем больше говорить о первой жене Йоуна. Это завистники запугать меня хотят. Ты сама так сказала.