станет чересчур реальным.
А теперь пейзаж за окном подпрыгивал, теряясь в дождливом горизонте, и Леда подпрыгивала и терялась вместе с ним.
Она никогда не думала, что вернется домой. Хотя нет, это не совсем правда: порой она представляла, как въезжает в крошечный родной городок на украшенной светильными камнями карете со столичными вензелями. В видениях среди высыпавших ей навстречу жителей не было тех, ради кого она могла бы вернуться. Остались ли они тут, зажатые границами ожиданий и наследия? Или тоже попытались вырваться? Леда надеялась, что их попытки оказались куда удачнее. В конце концов, она уехала из Инезаводи не из-за людей. Не только из-за них.
Вышло все, конечно, не так. Леда ехала домой в обычном почтовом экипаже, не окруженном охраной и не украшенном Цеховым гербом. До родного побережья оставалось совсем немного: дорога сообщала об этом без слов. На выезде из Крылатых Врат Двужилья, города с ближайшим транспортным шпилем, к которому пришвартовывались и речные, и воздушные корабли, экипаж лишь слегка покачивало – главные дороги недавно подправили перед приездом наследников. А тут, в краю серых полей и песка, тракты совсем забыли о своих обязанностях. Леду словно несло по грозовым волнам, и это было… это действительно походило на возвращение домой.
Но Леда все еще не верила, что возвращается.
Она не верила, когда проснулась рано утром в углу Этажа Рассечений, скинула тоненькое одеяло и потянулась. Не верила, выбегая в мастерскую, чтобы поставить чайник. Не верила, закалывая свои черные волосы перед зеркалом, где отражалось усталое лицо, расцвеченное солнечными лучами в бронзу. Не верила, смотря на город, который никогда не спал: на извилистые улочки и широкие проспекты – такие, чтобы разминулось несколько Паучьих Экспрессов и прошли громоздкие парадные платформы; на серебро реки, лезвием упирающейся в горизонт; на разноцветные крыши, которые по-своему пытались повторить морские бури, и на башню воздушных кораблей, над которой изредка полыхали искры. Леда не поверила в свой скорый отъезд, даже не найдя значка, который каждый день прикрепляла к форме. Ей очень нравился сам процесс и выбиваемый застежкой звук – такой особенный, очень важный, полный обещаний «щелк».
Вера покачнулась, когда мастер взял Леду за плечо, – ему пришлось привстать на цыпочки, хотя человеком он был немаленьким, – и аккуратно отвернул ее от покрытых защитными рунами столов и ряда полусонных подмастерьев. Им, кстати, стоило ответственнее подходить к работе: если не вставать с зарей, то хотя бы не дожидаться, пока мастер пройдет меж рядов цветных циновок, посрывает со всех одеяла и многозначительно хмыкнет.
Мастер Цеха не был мастером слов. С его профессией этого и не требовалось. Леду это устраивало: там, где многие задавали вопросы – что и стоило делать, тут они были правы, – она в основном молчала. Не потому, что ей было нечего сказать или спросить, а потому, что за мастером достаточно было наблюдать, и тогда «как» понималось само собой, а «зачем»… Если бы Леда не знала ответа, она бы и не поднималась, чтобы поймать первые лучи солнца. Не смогла бы ловить магические нити пальцами. И никогда бы не обожглась собственными ножницами.
Конечно, Леда не думала, что обо всем забудут. Она ожидала, что ее перестанут выпускать на Этаж Сделок, где они попеременно следовали за мастером тенью и впитывали премудрости общения с клиентами. Или лишат второго завтрака. Или поставят к Гобелену Тысячи Причин, такому пыльному, такому старому и такому проклятому, что его держали в отдельном чулане, изредка предпринимая слабые попытки разобраться в его проблеме. Кажется, этот Гобелен висел здесь с тех пор, как сам мастер был подмастерьем. А может, и того дольше.
На самом деле Леда знала. Почувствовала в ту ужасную секунду, когда нить задергалась. Она словно стала леской, а сама Леда – рыбаком, случайно зацепившим добычу не по силам, но даже с горе-рыбаками случаются чудеса. Если верить Рыбным послушникам, скрывающимся в тени Города-Грозди, то рыбакам чудеса даже положены. Может, если бы Леда остановилась хоть раз и преклонила колени перед накорябанной углем в подворотне рыбкой, она бы не провела несколько недель в темноте, чувствуя ритм собственного сердца в пальцах и ожидая рассвета.
Кровать, на которую уложили Леду, стояла в нише, подальше от любопытных глаз. Восходящее солнце она видела узкой полоской на потолке. Эта полоска таяла почти сразу; была ли она здесь вообще? К Леде заходили люди, но их фигуры тонули в пламени боли. Они что-то спрашивали, и Леда отвечала, хрипя, потому что горло казалось выжженным угольным колодцем. В ее нишу вливалось море: оно было соленым, и солнце разбивалось о его волны самоцветами. Море тоже говорило с ней – спрашивало, шептало, умоляло, – но Леда, как ни старалась, не могла отозваться.
После, когда лава лихорадки сменилась тяжестью, Леда пыталась отличить сон от реальности, и у нее неважно это получалось. Башни Цеха стояли так высоко и далеко от моря, что оно никак не могло сюда пробраться. В отличие от влажных западных ветров… Может, они и приносили ей шепотки с верхних ветвей Домдрева?
Ножницы забирали в первый же вечер, но Леда не спрашивала зачем. Это ведь было вполне очевидно: она все еще чувствовала кожей обжигающие изгибы металла, из которого выточили ее инструмент. На ножницах наверняка осталась не только кровь. Понятно, почему тогда их унесли, не дожидаясь согласия, – Леда сомневалась, что была способна выдавить из горла хоть слово. Шептать она начала только через пару дней, когда очередной несчастный первопосвященный, которого приставили к ней в этот час, чуть не опрокинул на Леду чашу с водой. Она не помнила, о чем спросила, но ясно помнила блеск очищенных ножниц на столике у кровати. Леда думала, что их вернули, потому что под крышами Цеха никого не разлучали с инструментами без согласия. Потом она поняла: ее взгляд падал на ножницы каждое утро, и она отворачивалась, чувствуя, как пульсируют пальцы и как заходится сердце. Сломанные ножницы были ее наказанием.
О том, что запрет появляться в Цехе не временный, Леда узнала за несколько минут до того, как мастер проводил ее до дверей. Стоило гордиться хотя бы этим – не каждый ученик удостаивался таких проводов. И неважно, что Леда предпочла бы остаться.
Она не знала его имени – Цеховые мастера именами не раскидывались, в случаях крайней необходимости прикрываясь прозвищами. Их звали просто «мастерами», а для уточнения прибавляли специальность, или элемент одежды, или – как с одной из немногих мастериц – манеру речи. Мастерица Ругань не только не стыдилась прозвища, но даже поощряла его употребление. Что не мешало ей частенько испытывать новеньких, грозно хмуря брови, когда те умудрялись так к ней обратиться.
Леду провожала не Ругань, хотя это было бы почти поэтично. Леду провожал мастер Бражник. Его прозвали так за любовь к насекомым конструктам и тончайшей работе: он управлялся с самыми ничтожными, почти невидимыми нитями так искусно, что главным в Цехе его считали по праву. Не официально, конечно, но даже мундирные Когти из Корпусов обращались сразу к нему. И вся ситуация с Ледой тоже легла на его плечи: он сообщил ей плохие новости, и он же проводил до двери.
– Мы так и не выяснили, кто это был, – уже на улице ответил он на Ледин невысказанный вопрос. – В этом ты сработала на славу.
Леда не стала спрашивать, почему он вдруг решил поделиться этим, – их разделял порог, и мастер больше не отвечал за Леду. Она лишь посмотрела на свои затянутые в перчатки руки.
Если бы она сработала на славу, у нее не отобрали бы ножниц. И будущего.
Мастер Бражник протянул руку – взгляд Леды невольно зацепился за блеснувшие на его поясе ножницы – и осторожно коснулся ее левой ладони.
– Я не знаю, что заставило тебя это сделать. – Он поднял голову, потому что иначе с Ледой разговаривать не получалось почти ни у кого. – Но сомневаюсь, что деньги. Остаются самоуверенность, любопытство или…
Он мог бы не договаривать. Леда и сама это знала – или, по крайней мере, надеялась глубоко в душе. Она не стала бы играть со смертью, просто проверяя, справится ли с вызовом. Но если бы ее попросили – отчаянно, достаточно для того, чтобы всколыхнуть и ее любопытство, и уверенность в собственном