уже с ним не разговаривал. Томек постоял ещё некоторое время в нерешительности. Ведь не мог же он так отсюда уйти? Что-то должно было произойти.
— Ну, пока всё, — глухо сказал Ясинский, словно жара и то, что он здесь только что увидел, вымотали все его силы. — Можете идти!
Когда Земба вышел из барака, руки у него дрожали. Что они могли о нём подумать? Он видел, что они недовольны. Ведь именно Палюх три дня назад сказал Томеку, что его хотят послать в автошколу. А Гай с самого первого дня относился к нему, как отец родной. Даже сегодня ни один из них не сказал ему дурного слова. Ну и что из того? Да будь они самыми лучшими людьми на свете, всё равно не поедет он в свою деревню, не станет тянуть ребят на стройку и рассказывать им, как ему хорошо здесь живётся. В Богуславицах все понимают, конечно, что ему пришлось уехать из деревни на заработки. Ведь они же знают его тётку и дядю. Но уговаривать других? Нет, это совсем иное дело. Он не может за это взяться. Руководители бригады ему не простят, ясное дело. Не будет автошколы, не будет велосипеда… ничего не будет. Нет, его не удивляет, что они так поступят. Он и сам бы так поступил на их месте.
Томек прошёл мимо палаток к поросшему кустарником берегу ручья. В восемь вечера его отряд приступал к патрульной службе. Предстоял обход деревни. До этого времени ему хотелось побыть одному, не разговаривать ни с кем… даже с Янеком Сокальчиком. Особенно с Янеком.
— Отец умер… мать умерла… безземельный!.. Ничего не понимаю! — Ясинский протянул Палюху учётную карточку, начинающуюся словами: Томаш Земба.
Гай нерешительным движением сгрёб раскиданные на столе бумажки.
— Справка из волостного правления есть, из милиции тоже. Всё в порядке! В чём же дело? Хотел бы я знать…
Но он не успел договорить. В комнату вошёл очень высокий и очень худой юнец. Рядом с этими загорелыми, смуглыми парнями он походил на человека, которого долго полоскали в химических растворах. Брови у него были белёсые, волосы белёсые, ресниц не было вообще, а красноватый тон кожи переходил в светло-лиловый на щеках и ладонях. Даже белки глаз были с красноватым оттенком. В бригаде его окрестили «Белила», но звали его Ян Сокальчик, и было ему девятнадцать лет.
— Садитесь. — Гай кивнул головой в сторону свободного стула. — Правление вызвало вас по одному вопросу, но поговорим сперва о другом. Только что здесь был ваш земляк Земба. Удивительное дело с этим Зембой.
— Удивительное… — Только теперь Сокальчик сел, осторожно положив под стул пилотку.
— Давно вы знакомы? — спросил Палюх.
— Да вот с таких… — Не нагибаясь, Янек дотянулся своей длинной рукой почти до самого пола.
— Ну и что он за парень? — Гай на секунду умолк. — Вроде хороший, а вроде и нет. Работает с самого начала хорошо, так же как и вы, а сейчас выкинул здесь одну штуку, и нам хотелось бы разобраться, что всё это может значить?
Белёсые брови вопросительно приподнялись.
— Видите ли, мы собирались послать назавтра трёх агитаторов в ваши Богуславицы. Речь идёт о новом молодёжном призыве…
— А он вам сказал, что не поедет?
Их удивило, что Сокальчик понимающе кивнул своей маленькой головой, посаженной на длинной шее. Теперь он был похож на ощипанного гуся, бессмысленно заглядевшегося в мутную воду, но руководители бригады давно его раскусили и знали, что за нелепой его внешностью скрывается твёрдый характер и ясный ум.
— Да. Сказал, что не поедет. — Палюх встал и начал медленно расхаживать по комнате. — Но почему?
— Скверное дело. — Сокальчик огорчённо покачал головой. — Моя вина. Надо было раньше об этом рассказать. Может быть, и удалось бы что-нибудь придумать.
— В чём же всё-таки дело? — Палюх остановился.
— Его отца застрелили наши, — спокойно произнёс белый паренёк. — Вот в этом-то и всё дело.
— То есть как — застрелили? — склонился над столом Ясинский. — Как это случилось?
Палюх сел. Он был утомлён после бессонной ночи. В последнее время ему вообще приходилось мало спать. Строительство нового города разворачивалось всё шире, и работа бригады с каждым днём становилась сложнее. Он протёр глаза жёсткими подушками ладоней и с трудом приподнял слипающиеся веки.
— Как же это случилось? — повторил он вслед за Ясинским.
Вода в ручье сделалась совсем голубой, и он журчал теперь громче обычного, как всегда бывает перед наступлением вечера. Ветки склонившегося над берегом орешника были покрыты тоненьким слоем белой пыли. Земба провёл пальцем по поверхности сморщенного листочка и отпустил ветку. Она взлетела вверх, дрогнула и застыла.
«Теперь она притворяется, будто никто её не трогал, — промелькнуло у него в голове. Он закрыл глаза. — Вот лежу тут, играю ветками, а ведь там…»
Но что можно было поделать? Бывает так, что незначительные мысли возникают вдруг рядом с важными, а человек и сам не знает, почему он перестал думать об отце и начал размышлять об орешнике…
На стене их хаты висела большая фотография. На переднем плане — молодой уланский ротмистр верхом на коне. А позади, на небольшом от него расстоянии, — второй всадник, тоже улан. Внизу, тут же, над нижней планкой рамы, нарисована гирлянда из роз, обвивающих надпись: «1920 год».
Томек помнит, как в ту ночь он стоял у окна и смотрел то на фотографию, то на двоих мужчин, сидевших за столом друг против друга. Перед ним были именно эти уланы, только постаревшие на двадцать пять лет. У отца лицо заострилось, а раньше оно было круглым. А пан Коморский располнел и поседел. Звали его Рауль. Ни в одном календаре не найдёшь такого имени.
— Послушай! — сказал бывший ротмистр своему бывшему ординарцу. — Надо принять какое-то решение!
Отец поддакнул, но с сомнением покачал головой, давая понять, что не так-то всё просто; потом наполнил рюмки и повернулся вместе со стулом к окну.
— Томек! Следи хорошенько, не идёт ли кто к нам! — Он прикрутил фитиль, и мрак сгустился вокруг лампы, словно охватив её полузакрытым зонтиком.
— Он не проболтается?
Пан Коморский был не из трусливых, но не всё решался говорить при ребёнке. Случается, ребёнок ляпнет, ничего худого не думая.
— Он?! Да хоть бы вы, пан ротмистр, сокровища при нём закопали! Он на то место и взгляда не бросит, если я запрещу! Так уж воспитан.
— Ну, следи, сынок. — Пан Коморский кивнул в сторону окна. — Ты теперь, как солдат. Часовой на посту!
Двенадцатилетнее сердце Томека на миг замерло. Ведь это ему сказал сам