до синевы, а глаза под прямыми бровями смотрели хитрецой. Парик вельможа снял и небрежно бросил на едва ошкуренный стол, короткий ежик волос топорщился на макушке…
Рядом с медным подсвечником, в котором оплывала свеча, лежали листы бумаги. Над ними склонился в готовности невзрачный человечек, похожий на хорька, покачивая пером в корявых пальцах…
— Знаешь меня, гвардеец? — спросил носатый, приподняв бровь.
Рычков очистившимся от дурной мути взглядом ещё раз коротко осмотрел потолок каморы, массивную дверь из плах, окованную железом; плети и веники, разложенные на лавке, факел на стене, что истекал горючими каплями в каменный пол. На ката за спиной смотреть нечего. От него несло мертвечиной и угрюмым равнодушием. В низкой жаровне изогнутыми челюстями тихо рдели клещи…
Ваську тряхнул озноб, но унялся. Похоже на каморы Трубецкого бастиона… А человек?.. Ему ли не знать майора Преображенского полка. И о его положении в Канцелярии Тайных розыскных дел Рычков тоже знал. И несло сейчас Ваську, похоже, в самый пень забубённой пьяной головушкой.
— Ушаков Андрей Иваныч…
— Ишь ты, — усмехнулся Ушаков. — Сам кто таков?
Хорёк окунул перо в чернильницу и вновь замер над листами. На кончике наливалась густая, чёрная, как Васькина участь, капля.
Рычков назвался. Хорёк зачиркал в листах…
— Ну и зачем ты, братец, простеца деревенского под «слово и дело» подвёл, а?
Отвечать было нечего. Отвечать придётся. На плечо легла короткопалая лапа с опалённым волосом на пальцах, и кровяной каймой под обломанными ногтями.
— Дрянь человечишко, — сказал Васька, стараясь не лязгать зубами, — Пустозвон. Во хмелю зело шумный. И простеца его из тех, что воровства хужее…
— И ты решил, что можешь его судьбой вершить?..
— Под Нарвой только тем и спасся, — сказал Рычков. — И при Полтаве в вину мне того не ставили…
Хорёк замер в сомнении, косясь на Ушакова. Взгляд вельможи сделался тяжёл, неподвижен…
— Пошли вон! — сказал он вдруг.
Кат засопел, тяжело затоптался, а переписчик метнулся к двери споро и сообразительно. Рычков посмотрел на голую волосатую спину палача, блестевшую от пота. Заскорузлые завязки кожаного фартука болтались поверх жирного гузна в засаленных портах. Кольцо на двери тяжело брякнуло.
Ушаков взял едва начатый лист.
— Я тебе скажу, что будет, — сказал он, не поднимая глаз, — Зайцеву, как после дыбы оклемается, всыпят батогов, выправят пачпорт и отправят восвояси, в его Кукуево…
Он пожевал тонкими губами.
— С тобою же выйдет инако. Дабы не было у тебя охоты впредь озорничать, показывать на людей облыжно, да отрывать попусту розыскную канцелярию от насущных дел государевых, будешь ты допрошен с обыкновенным пристрастием, признан виновным, лишён чести и звания, прилично наказан батогами и по сему экстракту сослан на вечные работы в Демидовские рудники…
Васька зло оскалился: напугал ежа…
Ушаков меж тем смял допросный лист и поднял взгляд на Рычкова.
— Для всех, — добавил он. — Кроме меня…
Рычков таки ослаб разом, словно выдернули из него стержень, и стоять остался из того же лютого и бездумного упрямства, с каким стоял по колено в убитых в самых жестоких сражениях.
— Нужен, мне сейчас такой человечек, — сказал Ушаков в задумчивости, — Чтобы сам чёрт ему ворожил. Который и невиновного может принудить кричать «знать не знаю никакого «анператора». Так что — выбирай…
***
У бабки Анисьи, первейшей прядильщицы на дворе бояр Головиных к старости повыпали все верхние зубы. Да из нижних остался редкий частокол: пожелтелых и длинных, как у старой кобылы, клонящихся вперёд. Век не забыть Рычкову бабкиных сказок о мертвецах. В неверном свете лучины, в мелькании веретена, под искряной треск углей в печи и завывание вьюги за бревенчатыми стенами людской избы стелился надтреснутый, расщеплённый годами голос, и мнилось в нём подвывание заложного покойника, деревенского колдуна, что восстал их мёртвых диавольской волей и взалкал живой плоти человеческой: «Душно мне, душно!..»
Поглотила Ваську Сибирь, как есть с потрохами поглотила.
Полгода прошло, как дал согласие быть асессором разыскной канцелярии и начал дознание, а от цели так же далече. И теперь болтается Васька в казацком донском дощанике в десять саженей от норы до кички, на студёной стрежени Колвы-реки, а одесную встают каменные зубья в сто локтей жёлтого камня с опушкой мелколесья на маковках, а ошую — пихты да ели, спустившиеся к самой воде глухой стеной. И белые нитяные барашки на перекатах, в верхушках мелкой волны так напоминают тонкие паутинки слюны во рту бабки Анисьи, что вот-вот сомкнётся с последним словом, как сойдутся берега Колвы, и каменные зубья прикусят ельник намертво. Вместе с Васькой, дощаником, полувзводом солдат комендантской роты Соликамского воеводы, да десятком казаков-охотников. Один плеск останется…
Из Чердыни вышли — две седьмицы тому. Давно позади устье Вишеры — зимнего прямопутка старой Бабиновой дороги на Верхотурье, за Уральские горы, а Колва всё петляла меж седых дурнолесных гор, подпиравших низкое небо, и длинные плёсы сменялись звонкими перекатами, а те — порогами, которые проходили бечевой, чтобы пустить дощаник в следующий плёс, тихий и неподвижный, как тёмное зеркало. Берега сходились и расходились, в безветрие люто донимала мошка, гнулись вёсла, ломались в водяном стекле, а приметного знака на берегу всё не видно.
«Имею верные сведения», — говорил Ушаков, — «Что за Чердынью, в верховьях реки Колвы есть некий скит старообрядческий. В том скиту обретается будто бы великой святости старец Нектарий и многия люди к себе привечает. Пророчествует о скором конце света и готовит вознесение, а попросту — гарь, самосожжение. То, конечно, худо, но есть и того плоше. Рекомый старец пророчествует Страшный суд не иначе, как следствие реформ государевых, а восшествие на престол Петра Алексеевича равняет с воцарением Антихриста на земле русской. Самого царя называет Антихристовым семенем. Смекаешь? По всему Прикамью ходят берестяные списочки с изменными пророчествами Нектария, и ни Соликамский воевода, ни капитан-командор Свешников, командир соликамского гарнизона, ни дьяк Пустоватов, голова торгового приказа — источник тех списочков не выявили и не пресекли. Даже грамотки ни одной не заполучили. А по ревизским сказкам сего года работного люда на соляных варницах стало менее на пятую часть, чем в прошлом годе; служилого люда — на четверть; казачьего круга — вдвое; солдат гарнизонной роты — на одну шестую. Воевода отписывает, что де с конвоями пленных свеев, да по указу нового губернатора Сибири князя Гагарина, часть людишек отписана к Верхотурью, Тобольску, Тюмени да Томску. Но сколько? На бумаге одно, а на деле? И не потекли ли с теми конвоями да свеями в Сибирь дальнюю подмётные грамотки старца Нектария? Дознание воевода ведёт абы как, почитать его