и т. д. Но в этом случае есть серьезное возражение. Дело в том, что каждое собрание обладало собственной внутренней драматургией, захватывающей читающего стенограммы. «…Чтение оказалось настолько захватывающим, что от него было невозможно оторваться»[1], — делится своими впечатлениями Ю. П. Зарецкий от ознакомления со стенограммой заседания кафедры истории средних веков МГУ в 1949 г. Таково странное обаяние трагедии. Поэтому в итоге был выбран второй вариант, повествовательный в основе, построенный на «плотном описании», когда читателю предлагается достаточно подробный, хронологически последовательный ход собраний.
И последнее. Многие из фактов, приведенных в книге, не поддаются однозначной моральной оценке. По наблюдению современного исследователя Л. А. Сидоровой, «…корпоративная солидарность, не говоря уже о нравственной позиции историка, в условиях интенсивных идеологических чисток середины прошлого века постоянно давала сбои.»[2]. Понимаю, что монография может вызвать гнев и недоумение части читателей, которые будут задаваться резонным вопросом: «Зачем былое ворошить, кому так легче станет жить?!» Поэтому подчеркну, что при исследовании руководствовался замечательным завещанием М. Блока: «Понимать, а не судить!»[3].
Глава 1
Советская историческая наука «позднего сталинизма» как исследовательская проблема
1. Феномен советской науки и ее основные черты в 1930 — начале 1950-х гг
Современная цивилизация не может существовать, не опираясь на рациональное научное знание. Поэтому в обществе неизменно растет интерес к истории науки, осмыслению законов ее развития и механизмам функционирования. Проблема взаимосвязи науки и других социальных институтов на данном этапе находится в центре внимания многих научных дисциплин. Крайними позициями в этом вопросе являются интерналистский и экстерналистский подходы. Если с точки зрения первого развитие науки происходит благодаря внутренним законам и независимо от общества, то второй подход, наоборот, постулирует социальный заказ как определяющий фактор[4].
Как это обычно бывает, истина где-то посередине. Необходимо признать, что наука, в особенности гуманитарная, является частью социальных практик[5], выступает важным общественным институтом. Более того, процесс институционализации науки теснейшим образом связан с формированием в Новое время государства современного типа[6], зачастую разделить развитие государственных институтов и науки невозможно. Справедливо это и в отношении советской науки: «Корреляция между двумя социальными институтами — властью и наукой в советский период нашла свое отражение в механизмах социальной и когнитивной институционализации науки, в умалении конкуренции между исследовательскими группами, в формировании специфических форм иерархизации научных школ и направлений, в монополизме некоторых из них, в выдвижении новых авторитетов в научном сообществе и в продвижении идеологически верных псевдоавторитетов»[7].
Проблема взаимоотношения науки и власти продолжает остро волновать исследователей. Основным трендом является признание тесной взаимосвязи власти и науки как общественного института. Согласно М. Фуко: «Пожалуй следует отбросить… целую традицию, внушающую нам, будто знание может существовать лишь там, где приостановлены отношения власти, и развивается лишь вне предписаний, требований и интересов власти… Скорее, надо признать, что власть производит знание (и не просто потому, что поощряет его, ибо оно ей служит, или применяет его, поскольку оно полезно); власть и знание непосредственно предполагают друг друга; что нет ни отношения власти без соответствующего образования области знания, ни знания, которое не предполагает и вместе с тем не образует отношений власти»[8]. По мнению известного специалиста по философии и истории науки А. П. Огурцова, «в наши дни все более и более осознается то, что отношения между наукой и властвующими инстанциями нельзя трактовать как отношения кардинально отличных друг от друга сущностей, что инстанции власти не внеположны науке, но имманентны ей»[9].
Нередко говорится о симбиозе государства и науки: «В рамках этого симбиоза государство стремится использовать науку для получения знаний, применимых для развития его экономической и военной мощи, для идеологического оправдания своей политики, для повышения международного престижа. В свою очередь наука использует государство как крупнейшего, а при некоторых тоталитарных режимах и как единственного заказчика.»[10]. При этом подчеркивается, что науке отводится подчиненная роль: ученые должны усваивать «язык власти», встраиваться в механизмы ее функционирования. В условиях ограниченности финансирования особую значимость приобретает лоббирование исследовательских проектов во властных структурах. Это подтверждает наблюдение о том, что в обществах, где «государственный бюджет становился единственным источником финансирования научных исследований, конкуренция внутри научного сообщества за покровительство власть предержащих резко обострялась»[11].
Признание тесной взаимосвязи власти и науки не отменяет факта заметной автономии научного сообщества, его функционирования по специфическим законам. Тем не менее, власть представляется не только как внешний по отношению к нему феномен, но и как необходимый элемент жизни самого сообщества. Признается тот факт, что ученые сами представляют часть элиты общества[12], а внутри научного сообщества происходит расслоение на научную элиту и научную интеллигенцию. Первые, благодаря своим уникальным исследовательским способностям, занимают особое положение, вторые — формируют среду их деятельности и являются кадровым источником для научной элиты[13]. В СССР принадлежность к элите определялась не только чисто научными качествами, но и партийностью. Для избранной темы это наблюдение важно из-за необходимости учета «расслоения» советских ученых на основе их места не только в научной, но и партийной иерархии.
Помимо теорий, постулирующих тесную связь науки и власти, в науковедении существует немало концепций, анализирующих науку как специфическую сферу жизни общества. Особой популярностью в последние годы пользуются работы П. Бурдье, предложившего теорию «научного поля», где поле — система из отдельных личностей, научных школ, институтов, которая развивается по специфическим законам власти и подчинения. Деятельность ученых в данной концепции описывается по аналогии с поведением участников рыночных отношений, борющихся за капитал. Только в среде ученых борьба идет за символический капитал (авторитет, административные посты и т. д.), позволяющий вербовать сторонников (учеников) и навязывать научному сообществу свое мнение. При этом социолог подчеркивает, что в результате развития научное поле становится во многом автономным и способным к продуцированию собственных конвенций[14]. С моей точки зрения, модель П. Бурдье вполне подходит и к изучению советской науки. Но с учетом, во-первых, того, что борьба за «символический капитал» шла с активной апелляцией к партийным органам как единственному и высшему контролеру. И, во-вторых, с учетом того, что советская власть делала многое, чтобы автономный по отношению к обществу характер научного поля нивелировался. Необходимо подчеркнуть, что вмешательство власти в жизнь научного сообщества СССР было на порядок выше, чем в либерально-демократических режимах, где ученые могли найти иные социальные опоры и источники финансирования и где репрессии были ограничены правовым полем. Но до конца поглотить научное поле не удалось: научное сообщество сохранило многие черты специфической