лишь выстрелы одиночки-террориста. На нашу беду, он когда-то имел отношение к охране. Вот и потянулись слухи…
— Но, согласитесь, слухи не бывают беспочвенны…
— А если их распускают те, кому это выгодно? Если это делается умышленно?
— Тем более, Павел Григорьевич, их надо развеять. И сделать это в первую очередь должны вы. Расскажите всю правду. Решитесь. Я предлагаю написать книгу, которая с интересом была бы принята русским обществом. Вы же знаете: дела суетные минуют, книга останется…
— Я никогда не занимался беллетристикой, — ответил на предложение генерал, — разве что перепиской, да и то в большей степени служебной.
— Но посмотрите, сколько воспоминаний написано бывшими военными и политиками, и их, надо признать, с удовольствием читают.
Курлов поморщился:
— Мемуары пишут только в тех случаях, когда хотят оправдаться и очистить себя. Мне этого делать не надо, моя совесть чиста.
Он отклонялся от темы разговора, но журналист был даже рад этому, потому что знал: разговорить человека можно лишь тогда, когда втянешь его в откровенную беседу. Хотелось расположить к себе Курлова, чтобы узнать у него если не всю правду, то хотя бы какую-то её частицу. Разговор, конечно, будет нелёгким, но то, что сама тема уже затронута, настраивало на оптимизм, даже несмотря на нежелание собеседника касаться самой тайны.
Но Курлов не хотел возвращаться к киевским событиям. Лично его заинтересовало другое — возможность воспользоваться представившимся случаем и высказать всё, что накопилось у него на душе.
— Вы не знаете, кто я, но я вам скажу. Я внук и сын солдата, с детских лет воспитывавшийся в военной среде. Мой дед начал рядовым и дослужился до чина генерал-майора. Отец был произведён в офицеры по окончании корпуса и вышел в отставку в чине генерала от инфантерии. Духовным основанием нашей семьи всегда были вера и любовь к Богу, любовь и преданность государю. Этот принцип остался во мне на всю жизнь и только укреплялся в течение моей службы и государственной деятельности. Я был и до сего дня остался убеждённым монархистом…
Журналист не прерывал собеседника.
— Думаю, что после русской революции и власти большевистского правительства даже в умах нашей беспочвенной интеллигенции, составляющей оппозицию царскому правительству, не осталось сомнения в том, что единственной, отвечающей характеру русского народа формой правления может быть только абсолютная монархия, — продолжал Курлов. — Конечно, вычеркнуть из истории факт русской революции невозможно, и нужны были серьёзные изменения в общественном строе, необходимость которых доказали февральские события…
Сделав паузу, Курлов откашлялся и вновь стал рассуждать:
— Более тридцати лет я прослужил трём российским императорам. Знал Россию славную и грозную для её врагов. Помню время, когда союза с нашей империей искали многие государства, когда этим союзом гордились и когда мощь России считалась верной порукой безопасности дружественным державам. Наши союзники не ошибались: мы помогали друзьям, жертвуя своими лучшими войсками и забывая о своих интересах, чтобы выручить сторонников в трудное для них время. А что вижу теперь? Россию революционную, к которой с пренебрежением стали относиться бывшие приверженцы и для которой у них не нашлось места даже во время мирных переговоров после мировой войны; Россию разорённую, залитую кровью и как бы вычеркнутую из списка не только великих, но и просто цивилизованных государств. Ту, сильную Россию, я хорошо знал — опираюсь на факты и события, участником которых был в силу своего служебного положения. Вторая мне неизвестна…
Кашель прервал монолог Курлова.
— Я пережил русскую революцию, — задыхаясь, всё-таки продолжил он. — Отречение от престола государя императора. Сердцем претерпел страдания и мученическую кончину государя и царственной семьи. Перенёс заключение в Петропавловской крепости и Выборгской одиночной тюрьме. Вытерпел тяготы следствия от чрезвычайной следственной комиссии под председательством Муравьёва, которая вынуждена была по всем попавшим в её руки документам опровергнуть ложь и наветы на меня. Я пережил переворот большевиков и, когда под их ударом, без суда и следствия, стали падать мои прежние сослуживцы, вынужден был бежать за границу…
— Бежали не вы один, — перебил его собеседник. — Бежали, Павел Григорьевич, все честные люди, которые не восприняли большевистский переворот. Если мы с вами оказались в эмиграции, то должны задаться вопросом: почему Россия ввергнута в такую страшную бездну? Почему мы пришли к столь трагическому финалу? Когда я пытаюсь найти ответ, то спрашиваю себя и о другом: оказались бы мы в таком положении, если бы Столыпин остался у руля правительства? Смог бы он своей твёрдой рукой поддержать царскую власть и спасти Россию? Вы никогда не задавали себе сей вопрос?
— Да, задавал. Потому и хочу понять, кому же было выгодно убрать с политической сцены Столыпина, избавиться от него? Все последующие премьеры, возглавлявшие наше правительство, на мой взгляд, были люди слабые и даже негодные. Возьмите Коковцова, Горемыкина, Штюрмера. Да и министры внутренних дел были не лучше. Все они вели империю к пропасти…
— Здесь я с вами соглашусь. Я знал преемников Столыпина… Вы правы, они были калибром мельче его. Мне трудно привести фактические доказательства личной вражды между Столыпиным и его преемником, но она была и заключалась в том, что Столыпин выдвигал на первый план интересы государства, а Коковцов — личные. Самолюбие Коковцова — мелкий чиновничий эгоизм. Его снедала страсть занимать выдающееся положение, но это ему не удавалось ввиду исключительного влияния Столыпина на свой кабинет… Хотя Коковцов всегда утверждал, что он сторонник Столыпина…
— На словах — возможно, — отреагировал Курлов. — А вот я приведу вам пример, свидетельствующий об обратном. Однажды я встретил его в зале заседаний Совета министров, что перед служебным кабинетом Столыпина в его квартире на Фонтанке. Он тогда вернулся из-за границы. Поздоровавшись, Коковцов обратился ко мне с хитрой улыбкой, спросив, как мы здесь поживаем. Не дожидаясь ответа, сам ответил на свой вопрос: «Благодетельствуете мужичков, насаждая хутора». Говорил при этом с большой иронией. Ясно, как относился он к любимому детищу Столыпина — аграрной реформе — и что ожидало эту реформу после смерти Петра Аркадьевича.
— Но одна фраза ещё ни о чём не говорит, — возразил журналист.
— Нет, друг мой, бывает, что одна фраза говорит о многом. Впрочем, вот вам и другой случай.
И Курлов рассказал об одном заседании Совета министров, на котором он докладывал о брожении в высших учебных заведениях, о забастовках и сходках, сопровождавшихся иногда насилием. Помня о революции, губернаторы боялись наказывать бунтовщиков. Курлов, занимавший пост товарища