Но вряд ли рай полон боли, а на ад я уж точно не заработала. Я была примерной девочкой. Ну почти. С силой сжимаю веки и тут же слышу болезненный стон, свой стон. Боже, как же болит голова. Пытаюсь повернуть голову в бок, но от резкого прострела в шею на глаза наворачиваются слезы. Это не похоже на похмелье. Совсем, совсем не похоже.
А все бы так логично объяснялось. Что же произошло?
Сглатываю слюну, облизываю пересохшие губы и болезненно морщусь от кровоточащей ранки. Приложилась обо что‑то. Так, думай, голова, вспоминай. Нападение в Конго? Я была там весной, обошлось без рабства и грабежа. Минные поля Камбоджи тоже успешно удалось миновать, насколько я помню. Хотя не обошлось без ядовитых змей, которые, впрочем, отлично смотрелись на итоговых кадрах. Но после этого я точно взяла отпуск. Помню, собиралась на острова.
Острова, острова.
Во рту образуется неприятная горечь, и к горлу подкатывает знакомая тошнота. Оливки, точно! Меня пытались кормить ими с рук, такими большими, мясистыми, противными. Оливками. Руки были прекрасны. Я закрывала рот и пыталась в сторону них даже не дышать, и тогда загорелые мужские руки сжалились и протянули мне большую соленую фисташку. Божественный орех.
И тут как ясное солнышко средь зимы: Никос!
Мой прекрасный грек, закат, дурацкая крепость. Я упала. Не спас меня мой величественный Кронос. Вот почему такая боль.
— Ни‑кос, — тяну охрипшим голосом. — Подними меня, — на английском.
Не забыла. Хорошо, значит, мозг цел. Теперь главное, чтобы мой Кенни был жив. С трудом поднимаю ладонь и ощупываю свою грудь. Камеры нет. Нет, только не это, только не Кенни. Пытаюсь привстать и открыть глаза, но яркий дневной свет слепит, а тело пронзает стрела боли.
— Ни‑ко‑ос, — жалобно пищу я. Не бросит же он здесь, у подножия священного места, женщину? Даже если она теперь инвалид?
Из уголка глаза вытекает одинокая горькая слезинка. Она обжигает кожу, стекая к уху, и теряется там в волосах. Продолжаю попытки нащупать свой драгоценный фотоаппарат рядом, но все безуспешно, руки словно одеревенели, совсем не чувствую пальцев. И Никос не спешит на подмогу. В голове какая‑то сумятица. Все смешалось в экспрессивные кадры: вино, горы, закат, цветастые бабочки. Причем тут бабочки — загадка. Пытаюсь собрать себя в одно целое болезненное тело, но это труднее, чем кажется, словно на мне лежит тяжелое пуховое одеяло, плотно прижимая к земле.
Постепенно мир наполняется не только звенящей болью, но и другими ощущениями. Например, холодом. Мне холодно лежать на земле. Это странно. Влажная дорожка от глаза к уху, оставленная горькой слезинкой, первая это чувствует. Кожу стягивает и странно саднит. Я выдыхаю и чувствую, как изо рта вылетает облачко пара. Но это же невозможно, да? Не летом на Санторини!
Собрав силы, снова приоткрываю глаза. Слегка‑слегка, на миллиметр. Светло. Ночью? Я окончательно перестаю что‑либо понимать. Странное чувство безысходности топит все рациональные рассуждения в очередном потоке слез. Я всегда была человеком повышенной эмоциональности (а не истеричкой, как утверждала сестра), но тут даже прожженный жизнью сухарь бы зарыдал. Я ничегошеньки не понимаю, и это чертовски пугает.
— С вами все в порядке? — раздается над головой.
Я набираюсь сил ровно на то, чтобы выдохнуть:
— Нет, — и снова ощутить влагу на щеках.
А по раздробленному сознанию бьет еще одна немаловажная деталь: я ответила по‑русски. Потому что спросили меня тоже на родном языке.
— Вам помочь встать? — скорее чувствую, чем вижу, как надо мной кто‑то склоняется.
Лба касаются холодные пальцы, скользят в волосы, сдвигают шапку. Я в шапке! Господи, что происходит?!
— Ничего себе! — присвистывает добрая женщина. — Я вызову скорую.
И мне совершенно не нравятся ее слова. Этот тон, завуалированно спокойный, таким разговаривают со смертельно больными, обнадеживая.
— У меня мозги на тротуар вытекли? — спрашиваю самое красочное, что пришло мне в голову.
— Нет, просто… ушиб, царапина.
Я точно умираю!!! Помоги мне, Господи!
Осмеливаюсь поднять руку и поднести к лицу, сквозь щелочки глаз вижу, что в варежках. Вот почему казалось, что пальцев не чувствуется. Тяну варежку второй рукой, продрогшими пальцами дотрагиваюсь до лба. Кончики пальцев касаются чего‑то липкого, и я уже знаю, что увижу на них кровь. Не хорошо. Плохо. Я очень, очень плохо переношу вид крови.
Чувствую, как перехватывает дыхание, грозя вылиться в самую настоящую паническую атаку. Зима, Россия, я на земле вся в крови. Попахивает чем‑то очень скверным. Политический заговор! Контрабанда наркотиков! Похищение пришельцами! И это самые приемлемые варианты. Мне страшно, очень. И слезы все льются и льются, чуть ли не превращая лицо в маску изо льда.
— Потерпи, девочка, — гладит меня по руке милая женщина, — скорую вызвала, скоро будет.
Странно, ничего не слышала, словно в информационном вакууме нахожусь, все звуки извне, кроме каких‑то отрывочных, что обращены прямо ко мне, заглушил стук пульса в ушах. И паническая атака.
— Нужно кому‑нибудь позвонить?
— Да! — почти вскрикиваю. Конечно, нужно позвонить. — Сестре, — прошу я. — Только телефон…
Ощупываю руками карманы, но сквозь огромный пуховик (вот и одеяло, которым меня прибило к земле) чувствую только ключи.
— Может в коляске? — спрашивает сердобольная женщина.
В какой еще коляске? Я что и правда инвалид??? Греция закончилась не страстным прощанием в постели грека, а сломанными ногами и травмированной башкой?! Жизнь кончена. Просто… кончена.
— Ой, малыш проснулся, — щебечет тетка.
Какой еще малыш???
Словно в ответ на мой вопрос, все тело скручивает от жалобного детского плача. Какая же безумная головная боль, боже, только чьих‑то детей здесь не хватает, чтобы добить меня.
— Ну‑ка, — начинает сюсюкать моя спасительница. — Посмотри, какая погремушка, — воздух разрезает убийственный шорох адского приспособления для младенцев.
Словно гречку в воспалённый мозг засыпают.
— Хочешь к маме? Да? А ко мне на ручки пойдешь? Мама пока не может подойти, у мамы бо‑бо, — опытными методами успокаивает неугомонного ребенка женщина.
Так, стоп.
Чья мама бо‑бо?
— Мама упала и бах! Но все будет хорошо, с мамой все хорошо.
Эм…
— Это не мой ребенок! — вмиг прорезавшимся голосом утверждаю я.
— Но как же?..
И хотя это тяжело, глаза неумолимо режет светом, перевожу взгляд левее, чтоб увидеть, что там за ребенок и с чего женщина взяла, что он мой. Маленький, щекастый, в огромном синтепоновом комбинезоне. Никаких признаков общей генетики. Это чей‑то левый пацан, я к нему не имею ни малейшего отношения! Может, я и не понимаю, как оказалась здесь среди снегов России, когда только что провожала лето в Греции, но одно могу утверждать смело: этот младенец не мог вылезти из меня.